ЛЕЙБОВ: Спасибо большое! Друзья, если кто-нибудь хочет что-нибудь сказать про «зане», то вы можете это сделать. Я мог бы сказать про это.
У нас очень много комментариев. Но сейчас мы не можем к этому вернуться, обратиться.
Я тогда попробую про «зане», быстро. Смотрите: этот архаизм бросает перспективный отсвет на слово «лето», на сочетание «в то лето». «Зане в то лето» дает нам, собственно говоря, летописную строчку. Это переключает наше зрение от конкретных бытовых и крайне неприятных обстоятельств быстрого расстрела к максимально удаленной летописной перспективе. И ведь таким же образом, собственно говоря, так смонтированы первые две строчки той же последней строфы: «до речки не дойдя Днепра» и «канул в речку Лету». «Речка Днепр» — конкретный рубеж, «речка Лета» — максимальная мифологическая перспектива. И здесь то же самое. По-моему, это как раз такое очень сильное место, находящееся в прямой связи с общим колебанием вот этой перспективы точки зрения. Когда о современной поэзии говорят, что в ней максимально затушеван лирический герой (это концепция Дмитрия Кузьмина, один из его пойнтов разговора о современной поэзии, такая десубъективизация), Слуцкий здесь, конечно, наряду с лианозовцами, которые во многом параллельны Слуцкому. Если говорить, скажем, о таком «малом лианозовце» как Сатуновский, то он вообще очень параллелен Слуцкому. Здесь, конечно, в значительной степени предшественники этого поворота. И это достигается в том числе тем, что мы монтируем не пространственно разные точки зрения, а именно оценочно-онтологически разные точки зрения. По-моему, как раз «зане» здесь вот прямо вот!.. Этого не будет, если мы просто будем говорить о том, чтобы закопали поскорее, чтобы не успел разложиться. Это есть. Но и «зане жара была в то лето».
СКВОРЦОВ: Хорошо. Принимается! Роман…
ЛЕКМАНОВ: Можно?
СКВОРЦОВ: Сейчас, Олег, секундочку. Правильно ли я понимаю, что это еще и такое жанровое переключение в последней строке?
ЛЕЙБОВ: Да, конечно, жанровое переключение. Но там мы все время имеем дело с неопределенностю, о которой Надежда Ароновна говорила. Мы не понимаем. Там фразы строятся таким образом: он не смог доказать, что он был невиновен, унес эту тайну в могилу. Но если «он унес» — это немножко такая лирическая работа с иллокутивным самоубийством, я бы сказал: если он не смог доказать, то, значит, это правда. Но, с другой стороны, он не смог доказать, и поэтому он «не смог доказать». И строчка «унес в могилу эту тайну», конечно, это тоже такая очень филигранно сделанная штука. И, конечно, это все, действительно, вот как Аня говорит… За счет чисто словесных, интонационных, жанровых переключений создается такая вот картина, как опять же справедливо Надежда говорила, выходящая за рамки, собственно говоря, рассуждения о войне, о том, какой ценою. Речь идет не о цене войны, а о конкретном Ваньке. И очень хорошо про Ваньку то, что вы напомнили… Кстати сказать, это удивительный и приятный факт: в русской Википедии есть статья про «Ваньку-взводного». Иногда он превращается в «Ваньку-ротного», потому что на самом деле ротные командиры, то есть старшие лейтенанты и капитаны, были таким же расходным материалом в пехоте.
ШАПИРО: Я бы еще одно слово добавила, которое разрушит это чудесное построение, ну, может разрушить. Но я вообще-то на это не посягала. Эта множественность точек зрения — она еще множественнее. И поэтому вот это слово «зане» смело можно прочитать как такую серьезную отсылку к XVIII веку и соединить его с «Летой», а можно все равно услышать, что уже начиная с Пушкина это «зане» — комическое слово. И я здесь вижу какую-то страшную трагическую ухмылку. Вот как «зане живот у ней болит» («Вот перешед чрез мост Кукушкин…»). Потому что у Пушкина это «зане» либо вот в этой эпиграмме, либо — очень серьезно — в «Борисе Годунове». Но там это, понятно, мотивировано темой. И если у читателя какого «зане» и застряло в голове в XX веке, то скорее от Пушкина, чем от чего-нибудь другого. И тогда все. Вот, собственно, я надеюсь, что у меня будет возможность чуть-чуть подробнее про это сказать, но хочу вот это тоже добавить сейчас. Все.
ЛЕЙБОВ: Пожалуйста, Олег.
ЛЕКМАНОВ: Одно слово буквально. Тоже коротко про «зане», раз уж Артем нас всех спрашивает. Я просто хотел сказать, что, во-первых (реагируя на то, что Роман отчасти говорил), чтобы выделить эту тему (пока без «зане»), что вообще человек — это ведь важная тема стихотворения — человек, который не может говорить. Это тоже ведь, мы про это немножко мало говорили, человек, который не умеет, не может, у него не получается сказать. И в этом смысле, действительно, и Надежда Ароновна права: непонятно, «убёг» или не «убёг». Но кажется — один из возможных вариантов — просто не смог ничего сказать. Ну вот ему дали: ну, давай, говори! — а он стоит, и вот да… И это, конечно, немножко имитируется в синтаксисе и вообще в том, как это все построено и как это все повторяется и косноязычно делается в тексте.
А что касается «зане»: мне кажется, это просто вопрос отношения. Понятно, что Слуцкий в последнее… Я посмотрел, когда готовился к семинару, реакцию в «Живых журналах», везде на этот текст в сети: похоже очень, Артем, на Вас. Все говорят: «Ну вообще что такое „зане“? Откуда вообще это взялось?» Ну как: он берет и в сильное место текста, в последнюю строку, он вставляет слово, которое обязательно должно нас царапнуть, которое должно нас остановить, и вообще мы должны опешить немножко. Он этого добивается. И в случае с вами, Артём, он этого тоже добился. А нравится вам это или не нравится, выбивается это или не выбивается — дальше уже, мне кажется, просто это вопрос… Тоже важный разговор. То, что сказал Роман, то, что сказала Надежда Ароновна, и то, что говорите вы — это просто, как сказать, каждый, по-своему это объясняя, просто дает этому дальше свою оценку. Слуцкий не самый мой любимый поэт, но, конечно, в данном случае он абсолютно добивается этого эффекта. Мы опешили, мы перечитали, может, все стихотворение снова, потому что мы не понимаем, откуда это «зане» это взялось. И вот дальше мы начинаем думать, нужно оно здесь было или нет. Вот что я хотел сказать. Спасибо.
ЛЕЙБОВ: Спасибо.
ЭДЕЛЬШТЕЙН: Позвольте реплику, если можно. Короткую. По поводу все того же «зане», конечно. Собственно, Олег в прошлый раз это уже говорил в своем монологе про это стихотворение, что там не просто это летописное одическое «зане» и не просто античная Лета, но дважды повторенное «речка». То есть, вроде как, Слуцкий выходит на ту отстраненность, о которой говорил Роман, на пафос и на возвышение этой ситуации, и тут же торопится ее снизить обратно. «Речка» вместе с «зане» — это скорее вопрос такой, может быть, к Роману — почему все-таки дважды повторенная «речка» рядом с попыткой к финалу выйти на какую-то возвышенность?
ЛЕЙБОВ: Мы сможем это потом обсудить еще. Я посмотрел, там очень подробные, в «Вопросах и ответах», комментарии Олега Федотова. Я попрошу Олега наоборот Лекманова сейчас, покуда я буду дальше вести, одним глазом поглядывать туда и немножко оттуда транслировать что-нибудь, как-то это дело суммировать.
Там у нас остались некоторые хвосты, я не знаю, один я все-таки попробую сейчас отрубить сразу. Это что касается публикации. Мы бы знали это стихотворение, если бы оно было опубликовано в прижизненном сборнике. Как мы знали все «Мы под колпино скопом стоим». Оно было опубликовано в «Знамени» в 1988 г., как уверяет «Собрание сочинений», трехтомник. И я не могу себе представить, собственно говоря, в отличие от Межирова с его достаточно прямолинейным «Надо все-таки бить по чужим» месседжем, а это стихотворение — оно не влезает в формат. Это, конечно, типичный непечатный Слуцкий. Как, кстати сказать, и другой, более ранний текст, который подтверждает мои безответственные интуиции про толстовские подтексты. Это 1950-е гг.: «Пристальность пытливую не пряча…», там, где он глядит в глаза подсудимому. Это просто реплика сцены между Пьером и Даву в «Войне и мире», только герой «я» оказывается на месте Даву. Как мы помним, там Даву у Толстого такой омерзительный совершенно профессиональный убийца, и тут внезапно что-то с ним происходит. А тут Слуцкий это дело оборачивает. И этот текст тоже не был опубликован при жизни Слуцкого, то есть был опубликован только в 1980-е гг. Поэтому это аберрация, просто с этих пор мы очень привыкли к этому тексту…
ШАПИРО: Кажется, я это у Горелика прочитала. Я посмотрю еще раз. Может быть, он ошибся.
ЛЕЙБОВ: Посмотрите, пожалуйста. Мне тоже интересно, на самом деле. Я не нашел ничего, кроме трехтомника. Трехтомник — известно, что он не очень исправен, но в отношении посмертно… это же 1988 года, одна из первых посмертных публикаций. Комментатор трехтомника должен был это знать.
А мы переходим к монологу Демьяна Кудрявцева, чтобы потом Надежду Ароновну тоже послушать еще раз. Пожалуйста, Дема.
КУДРЯВЦЕВ: На самом деле, все, что мне было интересно сказать, вы уже сказали. Я попробую две из этих вещей более подробно артикулировать, подвести под них некоторую идеологическую базу. И у меня есть еще некоторое соображение, которое под обе эти вещи не годится, я его просто так скажу.
Дело в том, что создание простонародности, создание народности как таковой в военной лирике (я не собирался говорить об этом, поэтому у меня сейчас мало в голове примеров) достигается разными способами, но в частности отстраненность — это не отстраненность Слуцкого, это не отстраненность в полной мере наблюдателя. Как раз фольклорный текст о войне — это текст, который принижает смерть, это текст, в котором индивидуальная смерть не так важна. И эта холодность в сочетании с глагольной простой рифмой, в сочетании с таким как бы полуфольклорным фоном, в сочетании с адресацией к персонажу — это некоторый способ дать этому такой, я бы сказал, фольклорный заход, который переходит к эпическому. Вообще самое интересное в этом стихотворении — это способы развития. Что с кем происходит в этом тексте. На самом деле, линейного развития с героем не происходит. С героем происходит монтажное, дробное развитие, как мы бы сказали: клиповое, кинематографическое. Он сначала здесь, потом мы видим его задним числом в момент происхождения преступления, потом мы возвращаемся к нему — он уже мертв, и только потом камера взлетает под небеса. Там экстра-крупный план меняется на общий план суда, потом мы заостряем «кудри наклонять и плакать» у нас есть кинематографическое приближение, и потом камера взлетает, типичный шестидесятнический такой, тарковский способ показать закругляющуюся страну, реки, на фоне которых на самом деле взлетает Ванькина душа, видим это бесконечное композиционное построение.
В какой ситуации такая оптика оправдана? Такая оптика оправдана в ситуации, когда ее создающий как бы находится далеко, в каком-нибудь другом измерении, например во времени. То есть такая оптика оправдана, когда все это уже снято, и ты находишься за монтажным столом, ты имеешь дело с готовой видеопродукцией, которую как ни покажи, история все равно будет рассказана. Слуцкий в этой ситуации не свидетель и даже не снимающий человек, то есть он не за камерой, Слуцкий — некоторый зритель, у которого есть свой линейный набор, который это оправдывает. И в этом смысле это время относительно большое. Это Слуцкий понимающий смотрит кино про Слуцкого непонимающего. Это безусловно действие 1941-го года, которое смотрится как бы после 1943, когда этот Днепр взяли назад, и вся цена этого вопроса снижается еще меньше. Он не удержал Днепр, который мы все равно отбили, его просто так убили, парня! И это требует, чтобы со Слуцким произошла та работа, которая и происходит, и она бо́льшая происходит, что оправдывает и слово «зане». Слуцкий-прокурор 1941 года первой строфы, дающий слово, — это Слуцкий, отпускающий грехи последнего абзаца, и от этого там слово «зане». Это Слуцкий, который от обвинения приходит к похоронам. Это Слуцкий на отпевании. И отсюда и слово «зане», и Лета, и видение с позиции души, — это то, что происходит со Слуцким. В общем, то, что происходит со Слуцким и с нами, важнее, чем-то, как происходит развитие героя. И это есть и лексическое развитие, и собственно говоря временное. И оно же задним числом объясняет, в какое время и какой эпохе адресуется человек. Там их обязательно должно поместиться две: та, которую он вспоминает, и та, в которой он находится. И это там вполне виртуозно исполнено.
Второй сюжет, интересный для меня, про это стихотворение вы тоже уже упомянули, и я умею его… то есть в смысле «умею»: готовясь к сегодняшнему дню, наумел его доказывать очень подробно, но на это сейчас нет времени, и вся загадка в каком-то смысле раскрыта. Если вы посмотрите, в каком абзаце что происходит в какой момент, то параллель с текстом «За что ж вы Ваньку-то Морозова?» становится невообразимой: это просто одно и то же стихотворение! с Ванькой Морозовым уже что-то произошло, потом идет воспоминание: «Она по проволке ходила (…) // А он кидал в Пекине сотни, / Ей это было все равно, / А по нему Маруся сохнет, / И это ей не все равно» — в этот момент одно и то же слово там рифмуется, и это то же самое, что происходит в третьей строфе этого стихотворения. Ну и потом соответственно мы в конце взлетаем, потому что «Ах Ванька, Ванька, что ж ты, Ванька? / Ты ж сам по проволке идешь». То есть в этот момент происходит эта кода.
Они потом расходятся, но с точки зрения размера это не самый популярный зачин в то время, в которое мы предполагаем, что написано это стихотворение. Это меня наталкивает еще на одно соображение: если Окуджава этот текст мог знать (а это почти для меня аксиоматично), то почему его не мог знать Бродский или еще кто-нибудь, для меня вопрос. Но мне, в общем, никогда не важно, кто что знал, я просто рассказываю, что это очень видно. Но на самом деле тут можно говорить о том, что этот Слуцкий (ну, не этот, весь Слуцкий, но это — очень явлено) это камень расхода поэтик, на которые Слуцкий повлиял. То есть мы понимаем влияние Слуцкого на Бродского и всех ахматовских сирот, и вообще вот туда, так сказать. Слуцкий как странный перелом, как отрицание отрицания для развития «бронзового века». Но в каком-то смысле он повлиял на них через отталкивание, они не делают ничего, как Слуцкий. Они, все время апеллируя к тому же набору образов, делают все наоборот. Помните вот это: «Мы с тобой вдвоем, Женька, знаем, что „ботинок“ и „полуботинок“ — не рифма», — говорит Евтушенко Рейну. И вот Слуцкий, у которого «ботинок» и «полуботинок» — вполне рифма. В том смысле, что в зависимости от задачи. А наоборот эту структуру забирает бардовская или авторская песня, которая таким образом и с таким же элементом кинематографии рассказывает эти истории, существуя параллельно «бронзовому веку». То есть история про «не стрелял» у Высоцкого и вообще история про монтаж у Высоцкого и, конечно, Окуджава с «Ванькой Морозовым» и так далее — это другие наследники Слуцкого, которые, не беря его на формальное знамя ни на какое, в прямую заимствуют у него и интонацию в каком-то смысле, и нарратив, и, главное, эту точку зрения.
Эти два момента мне хотелось вспомнить сегодня. Спасибо.
ЭДЕЛЬШТЕЙН: Я не очень точно помню хронологию окуджавовских песен. Наверное, кто-то помнит лучше меня. Но ведь «Ванька Морозов» написан до, как я понимаю?
ЛЕЙБОВ: До. Это первая волна окуджавовских песен. До «Веселого барабанщика».
ЭДЕЛЬШТЕЙН: Да. То есть если кто кому и наследовал, то Слуцкий Окуджаве.
СКВОРЦОВ: Шестидесятый, наверное.
КУДРЯВЦЕВ: «Ванька Морозов» — 1957 год. Но до чего он…
ЭДЕЛЬШТЕЙН: К вопросу о причинах и следствиях. Если здесь, между этими стихотворениями, есть связь, на что похоже, то это Слуцкий наследует Окуджаве, а не Окуджава Слуцкому в данном конкретном случае, да?
КУДРЯВЦЕВ: Я не знаю, потому что я не знаю, когда написано стихотворение Слуцкого. Оно вполне могло быть написано в 1950-е гг.
ЛЕЙБОВ: Все-таки у нас нет причин так радикально не доверять датировкам, во-первых. А во-вторых, по некоторым параметрам, о которых Миша как раз говорил, на самом деле, это довольно важно, что оно безличное, там нет «моего» опыта военного юриста, оно больше похоже действительно на позднее военное стихотворение Слуцкого, поэтому это действительно сомнительная история.
Про Бродского и Слуцкого и ахматовских сирот — это хорошая тема. У меня есть ощущение, что Слуцкий, который, конечно, явно идет от Маяковского, он об этом сам говорит и он много рефлексирует на эту тему, — конечно, для них немножко такая легальная замена запрещенного Маяковского, затоптанного школьной программой Маяковского. Бродский же слова доброго никогда о нем не сказал, при том, что очевидно не просто читал, а понимал, знал настоящую цену ему.
При этом Слуцкий действительно идет по пути последовательного отказа от виртуозных, хитрых рифм Маяковского. Он играет на другом: он играет на минус-приемах, как Лотман говорил.
Спасибо, Дем, темы очень хорошие, и идея насчет того, что еще нужно больше архаизировать «зане», что это не только не «Онегин», не иронический Пушкин, но и не летописный стиль, а стиль панихиды, настоящий церковнославянский — над этим стоит подумать действительно.
ЛЕКМАНОВ: В русской поэзии в очень большом количестве стихотворений «зане» как раз встречается в текстах, имитирующих молитвы.
ЛЕЙБОВ: Это понятно.
Пожалуйста, Надежда Ароновна. И у нас будет потом еще время, ура, для того, чтобы что-нибудь поговорить.
ШАПИРО: У меня трудная задача, как всегда у учителей, но у нас и профессия непростая. Я просто хочу вернуться от сугубо историко-литературных вопросов к тексту и к его возможным смыслам, если можно. Есть у Слуцкого такие строчки: «Я все-таки себя считаю в бунте / Простого смысла против сложных рифм» («Я думаю, что следует начать…»). Он дальше там высказывается, кроме «сложных рифм», еще и про метафору и много про что, просто декларирует эти простые смыслы. Я сейчас хочу вернуться к простым смыслам, которые мне кажутся ни разу не простыми. И спасибо, Тем, ты меня сюда пригласил, я несколько дней ходила и думала над стихами Слуцкого, что, по-моему, очень полезно, независимо от качества произведенной продукции.
Я хочу сказать, что простой смысл — это ловушка. И мы уже увидели все вместе, что это стихотворение, которое просто не читается. И вся эта простота пульсирующая — да можно даже просто посмотреть на эту пульсацию — где специально и настойчиво повторяются одни и те же слова: во второй строфе и в четвертой строфе, а в нечетных — наоборот, там какие-то другие средства работают. Это действительно очень изощренные стихи, невозможно изощренные. Но сейчас я хотела бы это отодвинуть и посмотреть на то, как особенности стиха и особенности грамматики употребленной все-таки связаны со смыслами. И вернуться я хочу к этим страдательным залогам и к отсутствию субъекта во всех строчках, которые посвящены тому, что сделали с Иваном.
Что сделал сам Иван, мы не очень поняли, но мы видели: «не смог», «убёг» или «не убёг» — но вот он каждый раз чего-то не смог и унес в могилу эту тайну. А эта сила, которая над, эта сила, которая его убивает, — эта сила не названа нигде ни разу. Бомбардировщики только. Вот единственный убийца — это бомбардировщики, которые бомбили и убили, всех убили, а его не убили. Непонятно, почему. И тут мне хочется вспомнить одну фразу, — только я боюсь, что я ее сейчас и не смогу процитировать… но могу перессказать. Слуцкий очень много размышляет над тем, что от чего зависит. И когда он в прозе рассуждает о разных временах, он говорит, когда начинается «дело врачей» и все эти истории с космополитами, он говорит, что он почувствовал себя как перед войной — с той важной разницей, что война была неизбежна, и они это ощущали, но они были готовы что-то делать в этой войне, то есть они понимали, что война от них потребует активного действия; а та катастрофа, которая надвигалась в конце 1940-х — начале 1950-х гг., она была так же неумолима, как война, но при этом ощущалось, что от них ничего не требуется, с ними будут делать.
Меня вообще эта тема очень волнует, потому что я дочь кадрового военного, который воевал в войну, а военным был еще раньше. И поэтому и Сатуновский, и Слуцкий — это такие поэты, которые меня не отпускают. Так вот, это ощущение с одной стороны как бы понимания того, что надвигается, и с другой стороны невозможности этому противостоять, без интереса к поискам виновного даже, похоже что, а с каким-то глухим отчаянием того, как совершается история, — это есть у Слуцкого, который прозой пишет о времени. И я вижу это в стихах про Ваньку-взводного. (Вот вы сбили меня, чуть не сказала «про Ваньку Морозова».) И не очень важно, оправдывать, как это делал молодой Слуцкий, или каяться, как это делал более зрелый Слуцкий, думая о тех, кто судил и приговаривал. Вот здесь это есть. Но Бродский сказал несколько не гениальных, но довольно точных слов про поэзию Слуцкого и чем она его поразила и как она ему была интересна. Но в одном, как мне показалось, он промазал. Он говорит, что Слуцкий говорит с такой отстраненностью, в которой есть жесткость и трагизм, и отстраненность — это интонация человека, который избежал смерти чудом и с такой интонацией бы про это говорил, если бы ему вообще хотелось про это говорить. То есть про тот кошмар, который он пережил, говорят так— абсолютно отстраненно, холодно, без эмоций, что называется.
Я в стихотворении «Расстреливали Ваньку-взводного…» вижу очень сложный набор эмоций. Чуть-чуть поворачиваешь это стихотворение, и в нем всплывает «Песня про купца Калашникова» с этими подхватами: «Убили всех до одного, / Его не тронув одного» — «Повалился он на холодный снег, / На холодный снег, будто сосенка». И необязательно фольклор или то, что имитирует фольклор, говорит отстраненно о смерти. По-разному говорит, и со слезой. И тут даже есть такой низовой романс: вот это «унес в могилу эту тайну» — это может со слезой и всхлипом спеть. Лингвист Наташа Брагина, с которой мы разговаривали про это, сказала, что это может быть песней из электрички. То есть это такой романс, который инвалиды пели на своих тележках или там на одной ноге (про это тоже у Слуцкого есть: кто поет, а кто так просто, словами рассказывает свою историю, а кто просто шапку зубами держит). Вот это «унес в могилу эту тайну» и есть это. Тут можно чуть-чуть повернуть, и мы услышим слезу. Еще чуть-чуть повернули — и я услышала такую какую-то отчаянную насмешку или усмешку в этом «зане» с этой жарой. Потому что оно уже ровно на том месте стоит, в четвертой строке, прям Пушкин. Еще чуть-чуть поворачиваем — и видим что-то… ну понятно… кстати, я не уверена, что эта речка — это Днепр. Он до речки Днепра не дошел. Были другие речки по дороге. То есть мы все время чуть-чуть подтягиваем. (Как мне все время казалось, что через Неман переплывали польские уланы в «Войне и мире», раз мы все время говорим про «Войну и мир», а это не Неман, это другая речка, это ее Наполеон перешел.) Это тоже наверное не Днепр.
Я хочу еще раз сказать, что никакая из точек зрения, которые были высказаны сегодня, не отменяет остальные точки зрения. Потому что мы находимся не в поиске наиболее правильного ответа, а в разговоре о множестве возможностей и допущений, который позволяет нам очень объемно прочитать это с виду очень простое произведение. И ни одно из этих допущений нельзя отмести и перечеркнуть, по-моему.
Да, и насчет того, что это Иван. Я не уверена, что это его имя в конце. Я думаю, что это такой же условный Иван, какой был условный Ванька-взводный. Как этот русский Иван для фашистов, например. Просто тут брезжит еще одна история: тут брезжит чуть ли не былина. Потому что как может этот один человек удержать или не удержать водный рубеж? Это в былинах с гиперболами у нас какой-нибудь Илья Муромец мечами сражается. Понятно, он — это прямо войско. И точно так же, как Ваньку-взводного расстреливают вначале, этот самый Иван, который выпрямляется, это прямо может тот самый, кого «зарыли в шар земной» без имени совсем. То есть это можно увидеть, как собирательный опыт учителя, можно увидеть, что это такой вообще солдат или вообще младший офицер, который вот так у нас на глазах упал, и это не частная история, а какая-то общая история. И Лета поэтому тоже — что общая история и трагедия того, что такая история вообще, без поиска виноватых, но со страшным таким вот осознанием того, что же такое с нами с людьми на свете бывает. Вот про это я хотела бы сказать.
ЛЕЙБОВ: Спасибо большое. Я хочу сказать одну простую вещь, прежде чем я Олега попрошу суммировать как-то дискуссию, которая там где-то в бэкграунде у нас происходит, или, по крайней мере, какие-то реплики. Мы очень боялись, что все будут говорить об одном и том же и не хватит людей на слова. На самом деле, есть еще несколько сюжетов, которые мы недообсудили. И тот редкий, кажется, случай, когда у нас есть возможность что-нибудь вдогонку сказать. Олег, пожалуйста: что нам пишут?
ЛЕКМАНОВ: Действительно, я в довольно сложной ситуации нахожусь, потому что там такое полноценное совершенно идет обсуждение разных сюжетов, связанных с нашим стихотворением, отчасти которое является откликом на наши реплики, отчасти — нет. Но вот здесь из того, что пишет Олег Иванович Федотов, стиховед известный очень, я скажу… я бы, если можно тогда, я про стиховедение и прочту тогда, потому что мы совсем этого, кажется, почти не касались: «Бросается в глаза повышенное содержание раритетной для ХХ столетия третьей ритмической формы с пиррихием на второй строфе и архаизирующим эффектом (пять из 20−25), превышая даже норму XVIII века. В резонансе находятся „речка Лета“ и концовка: „Зане жара была в то лето“». И еще Олег Иванович пишет про «концентрацию полноударного ямба без пиррихиев на самых драматических фрагментах текста, и особенно в конце третьей, четвертой и заключительной пятой строфах».
А Алексей Кубрик, который был с нами во всех сезонах и все время что-нибудь очень интересное писал или говорил, обращает внимание на контекст этого стихотворения. Он приводит примеры разных стихотворений, которые, кажется, все-таки (мне, во всяком случае, кажется) Слуцкий не читал, — типа «Расстрела» Набокова, например, он упоминает, или стихотворение Тихонова о расстреле, — но которое наверное, если поставить в этот контекст стихотворение «Расстреливали Ваньку-взводного», тоже дало бы нам еще одно измерение, еще один способ прочитать это действительно по форме простое, но, — как нам показала особенно Надежда Ароновна, мне кажется, и мы все старались, — сложное стихотворение. Я бы вот так сказал.
ЛЕЙБОВ: Спасибо большое, Олег. У меня есть еще одно замечание. Все-таки возвращаясь к датировке времени действия. Тут у меня есть одно простое соображение. Я согласен с тем, что Михаил Юрьевич говорил, все действительно примерно так. И есть одна вещь, которую мы знаем по литературе, по мемуарам, и которую Слуцкий знает. Олег упомянул, что там могли кого-то впопыхах расстрелять. Никого впопыхах они не расстреливали в 1941 году. Они драпали, на самом деле. Летом 1941 года был драп, и не было приказа «ни шагу назад». «Ни шагу назад» — это 1942 год. Соответственно, вся ситуация… мы представляем себе отступление. Тут фокус вот в чем: что мы представляем себе как бы отступление (об этом тоже говорили), а на самом деле скорее всего речь идет действительно о 1943 годе, и удержание какого-то водного рубежа — это, впрочем, военно вполне обоснованная строчка из приказа: «ставится задача удержания водного рубежа такого-то», — на подступах к Днепру, скорее всего. И в это время уже и смершевцы были, и суды были налажены. Про 1941 год — ну, Слуцкий… как-то у меня трудно вписывается это в драп 1941 года. Все-таки лето 1941 года — ну действительно там если кого расстреливали, то безо всякого суда, а просто сгоряча, под горячую руку действительно. А здесь речь идет о какой-то регулярной штуке. И это загадка, действительно. Это тоже нарочно сделано, как мне кажется. Это тоже сделано из большой перспективы. Это тоже сделано с этой летописной перспективы, когда как у Давида Самойлова: «вечереющие складки флорентийского плаща» на картинах художника Возрождения изображают библейские одежды. Это война вообще, это суммарная война, здесь в общем не важно, это 1941 или 1943, это такая война.
А у меня вопрос сейчас есть. К сожалению, нас покинул Миша, у него разрядился телефон. Отсюда мораль: не пользуйтесь, пожалуйста, телефонами, особенно если у вас нет зарядки, для трансляциии в Zoom. Тем не менее мы ему очень благодарны. А у меня к Ане вопрос: Ань, удалось ли нам нашими совокупными рассуждениями каким-то образом ответить на ваши вопросы?
МАТВЕЕВА: Да. Я еще в середине нашей дискуссии сказала о том, что для меня стало понятно, почему мне нравится это стихотворение: потому что оно не только про войну, о войне, о каких-то личных впечатлениях с войны, в общем, что-то про войну — но и вообще про эту, как было сказано, несправедливость жизненную и удачу-неудачу. Я, правда, не совсем понимаю все еще, как читать военные тексты. Кстати, с фильмами про войну у меня все гораздо лучше, а с текстами почему-то не получается. Я постараюсь, я буду помнить заветы Олега Андершановича и постараюсь вернуть любовь к текстам о войне.
ЛЕЙБОВ: Олег, когда мы с тобой колхоз оснуем, мы его назовем «Заветы Андершановича», я думаю. Обоснуем, будет у нас такой хороший колхоз.
Слушайте, огромное спасибо. Мы завершаем этот сезон. Если вас интересует, будут ли другие сезоны, ответ простой: да, будут. О чем они будут — следите за объявлениями. Большое спасибо всем, кто дослушал до этого места. Спасибо тем, кто будет слушать это на YouTube. Спасибо всем, кто поделится ссылками на YouTube, для того чтобы другие тоже могли это послушать. А также можете ставить там лайки, если вам, допустим, почему-то этого хочется.
ЛЕКМАНОВ: Всего доброго, дорогие друзья, до новых встреч в эфире. Спасибо большое всем. По-моему, было интересно.
ЛЕЙБОВ: Сегодня очень здорово было. Просто елей на душу, можно сказать.