Свердлов: Спасибо. Итак, ну, многое, что я скажу, будет моментом полемики с Дмитрием Быковым и моментом солидарности с Константином Марковичем, с которым я на самом деле совершенно согласен, но я разверну свое согласие, свою полемику, так уж получилось, в заранее написанном докладе.
Восприятие «Письма матери» Есенина с первых впечатлений на слух и до последнего времени сопровождалось сильными эмоциями. «Мелкая, холодная оторопь…» — так описывает свидетель авторской декламации Иван Евдокимов симптомы вызываемого этими стихами измененного состояния. — «…зажала мне крепко и жестко горло. Таясь и прячась, я плакал вглуби огромного нелепого кресла».
Другая цитата: «Все молчали. Лица были взволнованны и строги» — это уже из довлатовского «Заповедника».
"Письмо матери" было рассчитано на слезы и вызывало слезы. Скажем, если Шукшину в «Калине красной» нужно было добиться максимального эффекта зрительского сочувствия, со спазмами и мурашками по коже, он бил эпизодом с зековским пением «Письма матери»: «…Я по-прежнему такой же нежный…».
Итак, в чем же секреты такого длительного и неотразимого воздействия?
Для обозначения первого воспользуемся словами Тынянова: «Подоплека эмоциональной силы — литературность. Волнение вызвано захватанными словами. Эти захватанные слова вдруг оказываются захватывающими. Вызвано хрестоматией от Пушкина до наших дней. И другие критики сразу же вслед за публикацией «Письма» обратили внимание на парадоксальное сочетание в нем хрестоматийности с истинной интимностью.
Действительно, по всему есенинскому стихотворению прокатывается цитатное эхо, словно перелистываешь антологию русской элегии и романса. В первой строфе почти пушкинская рифма: «старушка — избушка» сталкивается с отсылкой к Блоку (об этом уже говорили), если не узнаваемой, то угадываемой (тоже об этом говорили): «несказанный свет». Во второй строфе наплывают некрасовские мотивы, вызываемые рифмой «тревога — дорога». В третьей строфе вдруг следует резкий ход на понижение к жестокому романсу и уличному фольклору. Опознавательным знаком низовых жанров взят пресловутый «финский нож» в соединении с нарочитым просторечием: «саданул» (а не «засадил», как сказал Дмитрий Быков). Кстати, большая разница, к слову о распаде личности: Есенин никогда бы не сказал «засадил». «Саданул» гораздо точнее и эмоционально сильнее. Так вот, «саданул», затем «пропойца».
Чем жестче кабацкие аллюзии, тем под воздействием контраста и антитезы сильнее новый прилив высокого романса. В пятой строфе рифма «нежный — мятежный» тянет за собой длинный шлейф литературных ассоциаций: от Пушкина и Лермонтова до Апухтина. Последние же строфы и вовсе напоминают центон, сшитый из элегических и песенных лоскутов: белый сад полон романсовых отзвуков; призывы «не буди» и «не волнуй» пробуждают и волнуют память жанра; формулы «ранняя усталость» и «возврата нет» возвращают к раннеромантической традиции и ее позднейшим адаптациям. Пушкинская «отрада», рифмуясь с «не надо», пересекается с женской любовной лирикой от Каролины Павловой до Анны Ахматовой.
Но главное: с самого появления стихотворения оно прочно связалось в сознании читателей и слушателей с пушкинской няней (об этом тоже уже говорили): шушун, например, потому и ветхий, что, видимо, позаимствован у Арины Родионовны из стихотворения «Наперсница волшебной старины»:
Я ждал тебя; в вечерней тишине
Являлась ты веселою старушкой
И надо мной сидела в шушуне,
В больших очках и с резвою гремушкой.
(По-моему, первое упоминание няни в пушкинском большом цикле, вольном и невольном.)
Со стихотворением «К няне» есенинское «Письмо» подчас ассоциируется вплоть до неразличения. Вновь вспомним знаменитый эпизод из «Заповедника», когда некая стихия сходства перенесла героя, проводящего экскурсию в Михайловской усадьбе, прямиком в мир Есенина. Цитирую Довлатова:
«— Поэт то и дело обращался к няне в стихах. Всем известны такие, например, задушевные строки…
(Видите, ключевым словом, маркером является слово «задушевные». Раз! и он переключился. — М. Свердлов.)
Тут я на секунду забылся. И вздрогнул, услышав собственный голос: Ты еще жива, моя старушка, Жив и я, привет тебе, привет! Пусть струится над твоей избушкой… Я обмер. Сейчас кто-нибудь выкрикнет: «Безумец и невежда! Это же Есенин — „Письмо к матери“…» Я продолжал декламировать, лихорадочно соображая: «Да, товарищи, вы совершенно правы. Конечно же, это Есенин. И действительно — „Письмо к матери“. Но как близка, заметьте, интонация Пушкина лирике Сергея Есенина! Как органично реализуются в поэтике Есенина…» (Это голос оправдания мысленного, он совершенно совпадает, видимо, с интенцией самого Есенина: он так хотел, чтобы думали и говорили о нем. — М. Свердлов.) И так далее. Я продолжал декламировать. Где-то в конце угрожающе сиял финский нож… (Обратим внимание на то, что он «угрожающе сияет» не только довлатовскому автобиографическому герою, но и он каждому угрожающе сияет, это важный момент композиционный. — М. Свердлов.) «Тра-та-тита-там в кабацкой драке, тра-та-там под сердце финский нож…» В сантиметре от этого грозно поблескивающего лезвия мне удалось затормозить. В наступившей тишине я ждал бури. Все молчали. Лица были взволнованны и строги. Лишь один пожилой турист со значением выговорил:
— Да, были люди…"
То есть победа Есенина — это побочный результат этого эпизода. Публика была заворожена. Она была очень разная, между прочим. Воздействие — неотразимое.
Может показаться, что в «Письме матери» чужое слово вытесняет личность поэта, что вот-вот — и она (цитируем Тынянова) «выпадет из стихов, будет жить помимо них». «И во что же тогда превратятся стихи? — язвил Тынянов по горячим следам в том же 1924 году. — В придаток досадных стертых традиций, в стихи вообще, стихи для легкого чтения!» Многие сегодня говорящие солидарны здесь с Тыняновым.
Но саркастические опасения критика были напрасны. Есенин никогда не боялся влияний и заимствований, и на этот раз чутье вновь не изменило ему. Автор письма сознательно направляет эмоции читателей и слушателей в русло готовых традиций, пробуждает в них вековую память сочувствия и слез, чтоб тем вернее сразить их исповедальной, доверительно-личной, до спазмов, интонацией. Важно при этом, что «Письмо матери» собирает традиционные мотивы печали и жалости с установкой на полноту, на разворачивание всего спектра щемящих чувств.
Указание на второй секрет тоже находим у Тынянова: «Литературная, стиховая личность Есенина раздулась до пределов иллюзии, — пишет Тынянов. — Читатель относится к его стихам, как к документам, как к письму, полученному по почте от Есенина». (Заметим, что понятие лирического героя, введенное Тыняновым по поводу Блока, здесь усилено, то есть Есенин пошел дальше Блока. По Тынянову, за стихами Блока ощущается его портрет, а стихи Есенина ощущаются как письмо, лично (!) посланное ему от Есенина, — это гораздо более сильная эмоция.) Особый эффект, особенно для современников — но и для нас, пребывающих в резонансе есенинского мифа, — возникает от столкновения привычно романсово-элегических рифм и формул (тревога — дорогая, нежный — мятежный, не буди, не волнуй, возврата нет) с биографией поэта. Первые слушатели и читатели Есенина слишком хорошо знали, что кабацкие драки — не вымысел, или не совсем вымысел, а за цитатой «финский нож», может быть, прячется реальная угроза. И не могли они не разделить с героиней стихотворения ее некрасовской «тревоги». За стихотворением видели открытую, вершащуюся на их глазах судьбу, что неизменно рождало в публике сильный сочувственный отклик. Позднее, после есенинской ранней смерти, это сопереживание обратилось в читательский рефлекс.
Но важнее всего для понимания «Письма» третий секрет — композиционный. Поэт воздействует на слушателя и читателя прямо и косвенно, за счет двуплановой композиции. Композиция первого плана воспринимается как риторика утешения: старушку-мать должна успокоить как хиастическая кольцевая рамка, соединяющая перекличками-рефренами первую строфу с предпоследней, а вторую — с последней, так и трехчастное строение строф от второй к восьмой, обрамленных приветным зачином и итоговым пожеланием.
Первая часть (две строфы) передает материнскую тревогу, вторая (две строфы) — сыновние увещевания, третья (три строфы) — сыновние обещания («я вернусь») и уверения («ты одна мне помощь и отрада»).
Но подспудно на воспринимающего воздействует композиция второго плана, причем воздействует гораздо острее первой. Сочувствие сына к матери вытесняется в этой композиции жалостью к себе. И в эту эмоциональную воронку с каждой строфой все сильнее должен быть вовлечен читатель. Давление на чувства читателя все больше по ходу стихотворения увлекает его в поле сопереживания, разделения с лирическим героем его чувств. Сначала читателю (слушателю) навязана тревога матери, вплоть до кульминации (финский нож в третьей строфе). Но это только зачин. С четвертой по восьмую строфу истинного адресата письма — нас с вами — все глубже погружают в мир внутренней, спрятанной на дне души поэта невзгоды. В четвертой строфе читателя и слушателя волнует «тягостная бредь», он не верит в успокоительное «только», и намек на скорую смерть. Но это еще лишь внешние угрозы. В пятой строфе речь идет о душевной беде, о «тоске мятежной». С шестой строфы сочувствие должно захватывать все полнее, возрастает интонационный напор, нагнетаются императивы: «не буди», «не волнуй», «не учи». К восьмой строфе читателя и слушателя настигает горестное осознание вчувствования. То, что заставило вовсе не сентиментального издательского работника заплакать навзрыд (то есть Евдокимова) — это скрытое ощущение последней ставки, последнего смысла. Поворот к свету во второй половине стихотворения срывается, интонация утешения в завершающих строфах становится все грустнее, оборачиваясь отрицаниями: «НЕ буди», «НЕ волнуй», «НЕ сбылось», «НЕ надо», «возврата НЕТ». Лирический герой не может найти опоры и, соскальзывая к безнадежности, пытается удержаться за что-то одно, настоящее: «ты одна мне несказанный свет» (добавлю, что у этого настоящего нет никакой гарантии, и это отсутствие гарантий входит в поэтику Есенина, но в поэтику уже не одного стихотворения, а всего цикла стихов 1924 года, например).
При этом, несмотря на цитатность письма, а в иной раз и благодаря ей, у читателя возникает впечатление предельной искренности поэта. Одной-двумя пронзительными строками он заставляет с доверием принять все поэтически общие места стихотворения и пережить их заново. Так, архаизм «шушун», от которого как бы исходят волны шелестящей аллитерации (старушка, избушка, пишут, шибко, ходишь, одно и то ж, нож), трогательно совмещает в себе значение материнской заботы, одиночества и беззащитности. Перекликаясь аллитерациями ш/ж, это слово готовит читателя к началу пятой строфы: «я по-прежнему такой же нежный». И вот уже, сойдя с орбиты постоянных жанровых ассоциаций, эпитет «нежный» воздействует с непосредственностью есенинской улыбки и взгляда. Такова была его цель.
Столь же неотразимо действует задушевная разговорность таких слов, как «шибко», «ничего», «загрустила шибко обо мне», «ничего, родная, успокойся». Они всему стихотворению придают настроение тихой ласковой грусти, смягчающей надрыв жестокого романса.
Итак, в последних строфах читатель и слушатель настигнуты мифом о заблудившемся, запутавшемся сыне, погибающем человеке, цепляющемся за последний, родной смысл как несказанный свет. И это должно взволновать каждого — уже не бедой лирического героя, заставить узнать в личной, чьей-то беде, свою и общую беду.
Лейбов: Спасибо большое, Михаил Игоревич. Сейчас я быстро тоже что-то докидаю, потом Константин Маркович. Там насчет пушкинского еще нужно добавить, что «ветхий шушун» — он же тоже приползает из стихотворения «К няне». Эта ветхая лачужка, которая разлагается на два компонента у Есенина, на два разных компонента: на этот самый низкий дом, который выше лочужки стилистически, и на ветхий шушун. И это такой растворенный Пушкин, которого мы конечно ощущаем, несомненно, это такая задумка.
И еще вдогонку, это конечно блоковский текст «Сын и мать», который очень важный для этой композиции, наверное.
Ну и я в свою дуду, все же мы помним «Не рыдай Мене, Мати» и соответствующую композицию, которая тоже где-то подсвечивает это финальное нарастание негативных императивов.
Пожалуйста, Константин Маркович.
Азадовский: К тому интересному и тонкому анализу динамики, композиции и лексики стихотворения, который предложил нам Михаил, я хотел добавить только одно соображение, возникшее у меня в ходе нашей дискуссии, и оно касается одного словосочетания в этом стихотворении. О нем мельком упоминали выступавшие, но я хотел бы привлечь к этому внимание. Я имею в виду «мятежную тоску». Дело в том, что это выражение, как я его слышу, в известном смысле оксюморон. Тоска может быть какой угодно: горькой, заунывной, беспросветной, зеленой, пьяной, — какой угодно… (у меня была даже целая статья по этому поводу). Но все равно тоска — это печаль, это хандра; возможно, созерцание; но никак не мятеж. Тоска и мятеж трудно совместимы, почти несовместимы. И несовместимы потому, что противоположны. Тоска пассивна, а мятеж активен. Но в Есенине, в котором совмещались эти два противоположных начала, такое выражение очень естественно. И это чисто есенинское выражение. Здесь невозможно искать параллели, заимствования. Ничего чужого здесь не найти, это свое. Никакой интертекстуал не найдет в русской словесности ни одной параллели к мятежной тоске. Это единственное есенинское выражение. Мятежная — потому что «мятежная тоска» Есенина — это тоска бунтаря, тоска хулигана, но изначально цельного, нежного и так далее. Это особая русская тоска. И это, по-моему, тоже очень тонко почувствовал Шукшин, который изобразил своего героя Егора Прокудина именно в этом плане: как человека, гонимого разрываемого своим внутренним состоянием, которое точнее всего определяется словами «мятежная тоска».
Свердлов: Да, я согласен абсолютно. Рифма «нежный — мятежный» абсолютно штампованная, а «тоска мятежная» — это смещение, и смещение очень точное, выражающее национальное самосознание. Но и надо сказать…
Азадовский: Штампы штампами, Дмитрий Львович очень верно говорил о том, что в этом стихотворении много банального, от романса, от городского романса. Это не Вячеслав Иванов, не Мандельштам, это другая поэзия. Но тем не менее из этих разных литературных «штампов», которые мы их выискиваем и определяем, из этих гетерогенных источников Есенину, тем не менее, удается создать шедевр.
Свердлов: Это все очень серьезные разговоры, я хочу сказать, — вот то, что вы сказали про «тоску мятежную» и национальное, вот это миросозерцание, что ли, этот взгляд на мир, эту матрицу национальную. Это очень серьезный разговор, иронизировать здесь не стоит, я считаю.
Лейбов: Мы и не иронизируем. Олег, пожалуйста…
Свердлов: …Я с Быковым полемизирую.
Лейбов: Ну, как мы можем полемизировать с Быковым, если Быкова с нами нет?
Азадовский: Ну что ж делать? Резонанс появился.
Лейбов: Олег, пожалуйста, твои два слова вдогонку.
Лекманов: Я просто хотел сказать действительно буквально два слова, только подтверждающие правоту того, что сказал Константин Маркович, но и Тынянов. Все-таки у Есенина очень важно, как он замечательно обрабатывает старые, уже имеющиеся образы: «но вдруг мятежная тоска / с порывом новым в душу льется» — это мы находим у Ивана Козлова. То есть «мятежная тоска» была у Козлова уже, но просто у Козлова это совершенно другое, чем у Есенина, вот что я хотел сказать. Спасибо.
Лейбов: И мы слушаем Юлию Владиславовну. Мне особенно приятно, что Юлия Владиславовна не только соавтор учебника, но и эксперт ЕГЭ. Мне обычно представляется страшной пошлостью ругань по поводу ЕГЭ. Я немножко представляю себе, как устроены эти всякие большие педагогические процессы, особенно в огромной стране. И я понимаю необходимость. Я понимаю все недостатки, но понимаю и необходимость. И не учитывать, что за этими заданиями, за этими номенклатурами и так далее, за этими рекомендациями стоят опытные и заинтересованные люди, это, по-моему, страшная пошлость. И поэтому мне очень приятно, Юлия, что вы сегодня с нами будете разговаривать про Есенина. Пожалуйста.
Малкова: Коллеги, я бы сразу хотела вас спустить на школьную землю с филологических высот и сказать, что я бы с таким «Есениным без глянца» точно на урок бы не пошла. У нас слишком мало времени на Есенина в школе, всего четыре часа. И детей, одиннадцатиклассников, надо через поэзию научить чувствовать, понимать себя, выражать себя благодаря пониманию поэзии. Поэтому некоторые вещи, которые мы можем им сказать, и с этим они в последний раз прочитают стихотворение и уйдут с этим в жизнь, и будут вспоминать, что «Письмо матери» — это распад личности Есенина, — я с этим категорически не согласна. Очень много можно интересного показать детям и открыть даже на таком, как мы выражаемся, не совсем совершенном стихотворении.
Один из вопросов на ЕГЭ, который задается детям: «Какими чувствами наполнено это стихотворение? Какие чувства вызывает у лирического героя?» Вот на этот вопрос дети не могут часто ответить. Они понимают, что там двойственное чувство, — вот сейчас мы проверяли ЕГЭ, и другие стихотворения — это вечная проблема и учителя, и ребенка: учителя — научить, ребенка — высказаться. Они понимают и пишут: «двойственное, сложное чувство, радость и грусть, печаль и надежда». Вот на таком примитивном уровне 16−17-летний ребенок пишет. Здесь очень сказывается недостаточность словарного запаса, нехватка чувств, вообще-то, и духовного опыта тоже. Потому что дети живут с родителями, они еще не возвращались к своей матери, они не испытывали, конечно, весь строй чувств, который лирическому герою Есенина здесь ясен. Мало кто из детей говорит (единицы!), что здесь есть и чувство горечи, и вины, и щемящая тоска, и сыновняя нежность и благодарность к матери.
Поэтому на уроках мы занимаемся анализом стихотворения по трем направлениям, для того чтобы хоть как-то приблизиться к этим смыслам. Первый, очень простой прием, как мне кажется — может быть, Мандельштам писал о подлости пересказывания, но у нас для чисто учебных целей он подходит, методический прием, пересказываем стихотворение по строфам. И тогда многие дети видят, улавливают, что здесь такая вот композиционная шероховатость. По сути это не мечта о возвращении, а это и есть уже возвращение. Если пересказывать по строфам, то они говорят о том, что меняется план и ракурс, и даже модальность к шестой строфе. Шестая-седьмая-восьмая строфа — это он же по сути вернулся в дом. И что замечают ребята при пересказе стихотворения, изложении прозой: сначала герой видит издалека (свет струящийся); потом, во второй строфе, крупным планом различим уже ветхий шушун, он как бы приближается к матери; затем он как бы этот разговор инициирует, начинает с матерью, а в 6−8 строфе он в этом доме пребывает. И дальше что в девятой происходит: он уходит из этого дома. И получается, что можно считать, что встреча в каком-то метафизическом плане эта состоялась. Причем это не окончательное возвращение в дом, а такой вот этап его скитальческого пути. Не просто как блудный сын он вернулся с чувством вины, горечи, а он идет дальше. И дети здесь очень интересно нашли параллель с Набоковым, «Машенька», помните? Когда Ганин четыре дня вспоминает свою историю любви с Машенькой, а дальше уезжает, не встретившись с ней, но теперь он до конца исчерпал свое воспоминание, до конца насытился им, и образ Машеньки остался там, в «доме теней». То есть он воплотил эту встречу с матерью в своем представлении этой встречи.
Еще одно из направлений — это работа со словесным рядом. Мне очень понравилось наблюдение Константина Марковича о «мятежной тоске». А дети здесь видят две тоски: тоска материнская, тоска ожидания, и вот эта мятежная тоска скитальчества, бродяжничества. И одна тоска, как они говорят, поглощает и излечивает другую. Это происходит все в рамках пространства стихотворения.
Сейчас очень доступно поработать с Национальным корпусом русского языка, мы это советуем детям, или, например, хороший Словарь эпитетов Есенина составлен белорусским филологом Бесперстых, в котором, если сопоставить в корпусе текстов Есенина эпитеты к слову «дом», «изба» и «мать», получается (и дети это заметили) очень много пересечений. Дом: «деревянный», «низенький», «низкий», «родимый», «тихий». Изба: «старуха», «ветхая», «покосившаяся», «старая». Мать: «одряхлевшая», «старая», «терпеливая», и «больная» в некоторых стихотворениях. То есть наблюдается такой интересный метонимический синтез, где каждый образ является частью другого.
И еще один из вопросов, который на ЕГЭ предлагается детям: «В каких образах стихотворения воплощено представление лирического героя о „малой Родине“?» Они говорят, что это все вместе представляет. Это и «белый сад» (вспоминают и чеховский «Вишневый сад»), и «низенький дом», и мать — это все одно целое, единое. Когда ребятам задаешь вопрос: а какой это цвет — несказанный? какого цвета несказанный свет? — они, конечно, говорят в первую очередь… какое, что вы думаете?
Голос из аудитории: Синий?
Малкова: «Синий» говорят, добавляют: «лунный», «струящийся». В словарях «несказанный» — неизъяснимый, неописуемый, тот, который трудно выразить словами. И вдруг мы находим на уроке это слово: «потусторонний», «божественный». То есть они интуитивно подходят к тому, о чем здесь ученые-филологи говорят. И эта мать — она и часть этого света, и она его источник. И этот свет — он разный. Если в начале это свет больше блоковский, струящийся, то в финале это воплощение матери этот свет.
Я бы еще поговорила на уроке о жанре. Это ведь не «Матери» названо стихотворение, а «Письмо матери» (здесь это отмечалось). Что такое письмо? Это жанр послания, но более узкий. С одной стороны, более интимный, доверительный жанр письма, а с другой стороны, письмо дает некоторую такую… эстетизированную действительность. Потому что письмо мы перечитываем. Мы воплощаем себя в слове в письме. То есть это не только коммуникация с матерью, это способ самоосуществления, самопознания. И действительно, сопоставляя (а у детей на ЕГЭ есть и сопоставительные задания: «Где еще есть обращение к близкому человеку?»), они чаще всего с «Няней» Пушкина сравнивают, и замечают, что «Няня» — это про няню, а «Письмо матери» — это про себя. И важно, да, действительно, «Няня», тоже словесный ряд проанализировать. Там 2-е лицо глаголов, и «ты», «твое». А здесь — «я», «мой», о чем уже тоже говорилось.
Ну и еще я бы хотела сказать, что это потому еще сильный текст, что встреча с этим «Письмом матери» позволяет нам обратиться и к другим текстам. Может быть, это немножечко бессистемно, но, мне кажется, очень важно развивать в детях сквозное мышление и, например, обратиться к Льву Толстому. Встреча с матерью, сюжет встречи с матерью — физической или чаемой — в русской литературе. Помните, когда Николай Ростов возвращается, едет на побывку домой, и его обнимает… «Топот ног, все кричали, говорили, целовали, и только матери не было в их числе» (это во 2 томе в первой части). Он это помнил. Дальше Толстой добавляет: «Даже увидя сияющую Соню, он ждал и искал кого-то». А мать он узнает, когда послышались шаги, которые были не такие быстрые, так она не могла идти, но все же это была она. И там очень интересно, толстовский ритм сбивается, пауза, «все оставили его, и он побежал к ней». Мне кажется, в духовном опыте детей, может быть, и есть такие встречи, но они проходят мимо них, а вот благодаря таким соотнесениям мы можем им дать это почувствовать.
В современной литературе это, наверное, Андрей Геласимов, «Степные боги», отрывок известный, мой любимый:
«Написать в новогодней открытке: „Мама, я тебя люблю“ — не хватает никаких сил. Тогда начинаешь их искать. Медленно, практически на ощупь. Как в переполненном вагоне метро ищешь, куда поставить ногу. Осторожно. Стараясь не смотреть в глаза своему отражению Стараясь не смотреть в глаза своему отражению, у которого на груди надпись „Не прислоняться“. Словно предупреждение. Но ты все равно прислоняешься. Стоишь почти на одной ноге и ждешь, когда между вами откроется дверь. Чтобы шагнуть друг в друга. Ощутить себя целым. Потом останавливаешься у колонны, вынимаешь открытку — помялась уже — и пишешь: „Я люблю тебя, мама“. Кривым почерком. Потому что стоя неудобно писать».
Такая вот скупая и самоироничная исповедь, вот тоже, письмо матери.
И чеховское «На святках». Помните, там два письма, там пишет мать дочери, Василиса пишет Ефимии, «не умея писать, не умея изложить того, чем она мучилась» она нанимает солдата Егора, который просто излагает воинский устав. То есть письмо не написано. Там только первая фраза: «Кланяемся тебе, батюшка, и матушка тебе кланяется». Но Ефимия, получив в городе это письмо, открыла, прочитала первую только эту строку, — а дальше этот устав. И писать она не смогла, она залилась слезами. И начинает детям рассказывать: «Это от бабушки, это от дедушки, как в деревне-то хорошо!» Получается чудо, — об этом, по-моему, В. И. Тюпа очень хорошо пишет, — что анекдот перерастает в притчу. То есть ненаписанное письмо каким-то чудом, как святочный рассказ, оказывается прочитано дочерью, потому что она почувствовала все то, что думала долгими деревенскими ночами мать, и она это услышала.
И, мне кажется, Мамардашвили писал о том, что детям чуждо в литературе, они просто проходят мимо того, что не находит в их душе отклика. Пусть это будет где-то простой подход, земной, даже примитивный: нарисуй схему стихотворения, перескажи его, подбери нужные слова. Но это учит их думать и чувствовать, и понимать себя, любить мать, родной дом.
Лейбов: Спасибо большое. Еще, я думаю, там есть такой пункт в ЕГЭ, я помню, что они должны знать стихотворные размеры, и тут тоже можно было бы им рассказать, что… Дмитрий Львович как-то очень легкомысленно отнесся к пятистопному хорею, который, кстати, не всегда там пятистопный, он немножко еще и шестистопный, а между тем совершенно определенно этот текст образует единство с двумя другими очень знаменитыми стихотворениями Есенина (я даже, может быть, и не буду их напоминать), написанными тем же размером. Оба поются, кстати сказать.
Свердлов: Разумеется, Есенин не виноват в том, что Тарановский написал статью о семантическом ореоле.
Лейбов: Да, Есенин не виноват совершенно, и главное, что…
Свердлов: Да и потом, семантический ореол играет в его пользу, вот и все.
Лейбов: Семантический ореол, по-моему, совершенно в его пользу здесь играет.
Свердлов: Конечно. Он ему нужен.
Лейбов: …Вообще про то, как звучит пятистопный хорей, прекрасно можно здесь рассказывать и ставить хоть Вертинского, хоть Сличенко, не знаю кого, кого угодно. Хоть «Не жалею, не зову, не плачу», хоть «До свиданья, друг мой, до свиданья» (назову я все-таки эти тексты).
И на этом мы заканчиваем. Кажется, впервые мы почти что точно уложились в наши сроки. Я очень благодарен всем, кто, несмотря на жару, смог просидеть с нами полтора часа. Во-первых, участникам, и во-вторых, слушателям.