Я даже не назвал автора этого стихотворения, потому что мы выбирали нарочно такие тексты, чтобы даже не нужно было ничего по этому поводу говорить. Поэтому сейчас я представлю участников нашего разговора, и дальше мы с Олегом немножко что-нибудь сами скажем для затравки, а потом предоставим слово диспутантам. Главные участники у нас сегодня Александр Алексеевич Долинин и Эдуард Львович Безносов. Дополнительные участники — гость-поэт у нас Елена Фанайлова, гость-прозаик у нас Сергей Кузнецов, и младщие гости представляют пытливую учащуюся молодежь, это Василий Рогов и Татьяна Красильникова. Вот все, наверное, что я должен был сказать. Олег, тебе слово.
ЛЕКМАНОВ: Я не думаю, что мне удастся сейчас задать одну-единственную тему на которую мы все будем говорить. Наверное, таких тем будет несколько. Однако мне кажется, что есть одна тема очевидная, а именно — сравнение того, как это стихотворение могли бы воспринимать его первые читатели в 1970-м году с тем, как воспринимаем его сегодня мы. Понятно, что сегодня первый стих этого стихотворения часто вспоминают многие, она часто выносится в заголовки статей и заметок об эпидемии (хотя про «вирус» в конце помнит гораздо меньше народа). При этом сравнительно небольшое количество читателей, как кажется, понимает, что выходить из комнаты у Бродского сначала не нужно не на улицу, а в коридор коммунальной квартиры, что чужими для начала оказываются не пешеходы на улице, а соседи. Не забудем, что больше сорока процентов квартир в тогдашнем Ленинграде были коммунальными. И вот герой стихотворения сначала не хочет выходить в коридор, а потом уже на улицу, он из круга в круг советского ада передвигается.
Или вот второй стих Бродского про Солнце и Шипку: кто из читателей сегодня понимает, что «Солнце» и «Шипка» — это марки болгарских сигарет и что Бродский, таким образом, сразу вводит тогдашний советский контекст в свое стихотворение? Впрочем, этого, как мне сообщил Роман Давидович Тименчик, не знал и тогдашний внимательный читатель стихов Бродского, некурящий Лев Лосев, так что Роману Давидовичу пришлось Лосеву про «Солнце» и «Шипку» все разъяснять.
ЛЕЙБОВ: Я прибавлю два слова. Я говорил о том, что мы выбирали таких сильных-сильных поэтов, и потом уже сильные тексты у них, и у нас случайным образом сложилась такая мозаика текстов, которые в разных отношениях перекликаются друг с другом, но это известная история, через любые две точки можно провести прямую. Но они уж больно наглядно перекликаются. У нас вот три текста про изоляцию. И еще: вот А. К. Жолковский настаивал в прошлом нашем выпуске, в шутку, на том, что ему принадлежат все инфинитивные тексты, а есть еще такой прекрасный раздел, который мне очень нравится, — это императивные тексты. Когда пилотирующим глаголом является некоторый императив. Вот у нас два будут текста в нашей подборке. Я не буду рассказывать, какой второй. А первый — этот текст Бродского Почему мы выбрали этот? На самом деле, там есть очень простой ответ. И он довольно занятный.
Некоторое время назад я руководил работой, автор которой — Павел Бабченко — проявив замечательное совершенно усердие, исследовал разные современные фанатские группы во Вконтакте, посвященные поэзии, поэзии Бродского в частности. А также он исследовал очень тщательно, насколько тщательно это можно было исследовать, реплики текстов Бродского в ютюбе. Самые разные реплики — песни, чтение стихов, рассказы о стихах, все что угодно. И в группе Вконтакте, которая специально посвящена Бродскому, и в ютюбе вообще (насколько мы можем там что-нибудь найти — это отдельная история) абсолютным лидером зрительских симпатий, а также слушательских и читательских, является этот текст.
Для людей моего поколения и, подозреваю, людей старших поколений по отношению ко моему, это является конечно странностью. Легко, впрочем, объяснимой. Это стихотворение… я не помню, чтобы оно распространялось в самиздате, я не помню его в самиздатовских списках, во всяком случае в тех списках, которые при советской власти мне попадались, этого текста не было. И видимо оно действительно, как пишет комментатор самого авторитетного сейчас издания Бродского — двухтомника из серии «Библиотека поэта», уже упомянутый Олегом покойный Лев Лосев, действительно оно было найдено в бумагах. Там такая формулировка странная, которая указывает на то, что сам Бродский видимо тоже в какой-то момент о нем просто забыл. Во всяком случае, оно не входило и в классические американские сборники. Оно могло бы войти в сборник «Часть речи» — ну, другое дело, что Бродский имел приблизительное отношение к составлению этого сборника, как и других, но тем не менее, оно могло бы войти в сборник «Часть речи», потому что это текст, написанный видимо в 1970 году. Но не вошло туда. И оно пришло к читателю незадолго до смерти Бродского, в 1994 году через «Новый мир», когда у Бродского был новообретенный статус Нобелевского лауреата, современного живого классика, и затем оно вошло в последний прижизненный, он же первый посмертный сборник Бродского. И для людей, которые знакомились, подозреваю, с Бродским начиная с 90-х гг. и позже, это стихотворение уже было вполне активным. Но конечно только этим объяснить его неслыханный успех совершенно невозможно. И нам предстоит сегодня поговорить о том, как оно устроено и почему, собственно говоря, оно стало эмблематическим стихотворением для Бродского. На этом я заканчиваю дозволенные речи. И поскольку мы договорились, что наши участники будут выступать по алфавиту, я предлагаю им выбрать, как они хотят — по алфавиту имена или по алфавиту фамилии? Давайте по алфавиту фамилии. Эдуард Львович, пожалуйста.
БЕЗНОСОВ: Спасибо, Рома. Я сейчас начну с ответа Олегу Андершановичу. Если воспринимать комнату и квартиру только как коммунальное жилье, то тогда, боюсь, мы сведем смысл этого стихотворения к социальному эскапизму. Чего, в общем, у Бродского было, скажем, не так уж много.
А вообще начать хочу издалека. В своем интервью Игорю Померанцеву, которое он еще в 91 году давал, он отвечал на вопрос о стихотворении «Большая элегия Джону Донну». И говорил так: «я бы сказал, скорее образ поэта, даже не столько его образ, сколько образ тел в пространстве. Донн — англичанин, живет на острове. И начиная с его спальни, перспектива постепенно расширяется. Сначала комната, потом квартал, потом Лондон, весь остров, потом остров в море, потом место в мире. В ту пору меня это не то чтобы интересовало, но захватило в тот момент, когда я сочинял все это. Когда я написал первую половину этой элегии, я остановился как вкопанный, потому что дальше было ехать некуда. Я там дошел уже до того, что это был уже не просто мир, а взгляд на мир извне». Это вот «Большая элегия Джону Донну», это 63 год, условно назовем это время в периоде творчества Бродского романтическим. Условно, повторяю, потому что конечно никакого настоящего романтизма у него не было. И вот мне кажется, что в перспективе, и учитывая конечно стихотворение «Не выходи из комнаты», это изменение отношения Бродского к такому в общем философскому, экзистенциальному понятию пространства. Поскольку мы знаем, что эти категории, эти концепты пространства и времени, по сути дела, для него являются основными. При этом он отдает предпочтение времени как философской категории. Вот от этого расширяющегося пространства, или как говорит Бродский от центробежного стихотворения, Бродский идет к стихотворениям центростремительным — когда пространство постепенно сужается, и это становится пространство обитания души, скажем так.
И вот в этой связи что хочется вспомнить — стихотворение… я посмотрел круг произведений Бродского этого времени — конец 60--начало 70 гг, и действительно обнаружил там довольно отчетливуют тенденцию. Скажем, стихотворение «Мы будем жить с тобой на берегу».
Мы будем жить с тобой на берегу,
отгородившись высоченной дамбой
от континента, в небольшом кругу,
сооруженном самодельной лампой.
И так далее, не буду, конечно, читать весь текст, который и без того прекрасно всем знаком. …Вот эта идея отгораживания, отъединения от окружающего мира начинает в это время в творчестве Бродского очень отчетливо звучать. И это не единственный пример. Я возьму наверное самые такие выразительные, что ли. Тут вспоминается… Да, а стихотворение «Мы будем жить с тобой на берегу» — это 1965. А вот например «Письма римскому другу» — 1972 — то есть близко по времени:
Если выпало в империи родиться,
Лучше жить в глухой провинции, у моря.
И при этом мы знаем, что для Бродского понятие «империя» это понятие универсальное, он не относил это только на счет Российской или советской империи. Ну как он писал в «Колыбельной Трескового Мыса»:
… сменил империю. Этот шаг продиктован был тем, что несло горелым…
То есть империя — это такой универсальный пространственно-временной континуум получается у Бродского. И дальше наверное Бродский идет от этого сужающегося пространства, от центростремительности, еще и к пространству сокращающемуся, скукоживающемуся, простите мне это слово, к пространству иллюзорному, пространству по сути дела исчезающему. Здесь конечно же можно вспомнить и «Конец прекрасной эпохи», стихотворение, которое и дало название сборнику «Конец прекрасной эпохи». Вот «Конец прекрасной эпохи» — это как раз конец той эпохи, когда мир принимался таким, какой он есть. «Все это было, было. Все это нас палило», как писал он в одном из ранних своих стихотворений. Вот потом от всего этого, что было, он пытается как-то ну вот я бы сказал дистанцироваться. Ну давайте я, собственно говоря, прочту «Конец прекрасной эпохи», как это выглядит там:
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, —
это чувство забыл я.
Вот это «воры крадут апельсин, амальгаму скребя», то, что еще совсем недавно для молодежи являлось совершенно загадкой — что это значит? На самом деле речь шла об устройстве витрин в овощных магазинах того времени. Когда стенка была зеркальной, лоток перед ней, и возникал эффект изобилия. «чей эпиграф — победа зеркал, при содействии луж порождает эффект изобилья». Но даже вот эта лужа, которая должна была бы по идее порождать эффект изобилия, оборачивается тоже пространством сокращающимся, пространством скукоживающимся, пространством иллюзорным. Это «Осенний вечер в скромном городке»:
Осенний вечер в скромном городке,
Гордящемся присутствием на карте
(топограф был, наверное, в азарте
иль с дочкою судьи накоротке).
И там такой страшный, по сути дела, образ:
…Здесь можно жить, забыв про календарь,…
(то есть возникает еще и тема времени тут же)
…глотать свой бром, не выходить наружу
и в зеркало глядеться, как фонарь
глядится в высыхающую лужу.
Ну, в общем, действительно, образ такой немножечко жутковатый, говорящий и об окончании времени, и об этом самом скукоживающемся, иллюзорном, исчезающем пространстве. Вот с этого мне хотелось бы начать — что конечно мы имеем дело не с элементарным социальным эскапизмом, а мы имеем дело с каким-то уже философским осмыслением жизни у Бродского. Ну, а почему это стихотворение вдруг неожиданно стало таким популярным — я думаю, это имеет очень простое объяснение: оно действительно настолько попало в современную ситуацию, что можно говорить, что действительно поэты — пророки. Что рано или поздно то, о чем они пишут, сбывается.
Ну, вот на этом может быть я свою первую реплику и закончу и Александру Алексеевичу уступлю.
ЛЕКМАНОВ: Я хотел бы вмешаться, если можно, на одну минуту… Я бы не стал противопоставлять это стихотворение как советское этому стихотворению как философскому (так, кажется, у Вас, Эдуард Львович, получается). И хочу просто совершенно конкретное сделать возражение, а именно: если в стихотворении про Джона Донна (и он говорил об этом Померанцеву) все расширяется, расширяется и расширяется, то здесь как раз к концу стихотворения мы видим, что происходит наоборот возвращение в Советский Союз. Сначала упоминается в предпредпоследней строфе капуста и лыжная мазь, а в предпоследней строфе Бродский прямо пишет: «На улице чай не Франция». То есть мне кажется, нет тут расширяющегося движения и выхода из «советского» в «философское», а все перемешано у него. И еще давайте обратим внимание на реплики в чате нашем…
ЛЕЙБОВ: Там одно было замечание Андрея Устинова простое насчет того, что не в «Части речи», а в «Остановке в пустыне». Да, или в «Остановке в пустыне». Но могло и в «Части речи» появиться. Но не появилось ни там ни там. Про марамзинское собрание я не помню. А второе ты, Олег, пожалуйста.
ЛЕКМАНОВ: Да, а второе замечание от Виктора Куллэ, поэта и филолога, который Бродским много занимался, и на которого Лосев ссылается в комментарии к этому стихотворению в «Библиотеке поэта», — он сегодня здесь за кадром присутствует и пишет: «Полагаю, при обсуждении важно принять во внимание, что Бродский относился к этой вещи как к багатели, безделке, уж никак не в качестве гимна собственной интровертности, некоторой любовной декларации. Покойный Саша Сумеркин (который был секретарем Бродского) рассказывал, каких трудов ему стоило уговорить Бродского включить это дело в „Пейзаж с наводнением“. Он еще Володе Уфлянду звонил, советовался, стоит ли».
ЛЕЙБОВ: Это важное указание…
БЕЗНОСОВ: Нет, я имел в виду только то, что просто к социальной проблематике это сводить не стоит. Конечно она присутствует, безусловно. Весь этот коммунальный антураж мне хорошо знаком, я полвека с лишним прожил в коммунальной квартире, и между прочим там маршрут намечен очень точный: пространство кончается счетчиком, потому что висели дальше эти индивидуальные счетчики в коммунальных квартирах, с которых снимали показания, это была достаточно сложная процедура… Ну ладно, об этом не будем говорить. Поэтому конечно социальная проблематика здесь присутствует. Но мне кажется, что главное все-таки философская. Может быть потому, что она оказалась чуть-чуть социальной проблематикой как бы заслонена, может быть поэтому Бродский его и не включал. А уговорить его что-нибудь включить было безумно трудно. Это я помню просто по составлению сборника «Часть речи». Безумно трудно.
ЛЕЙБОВ: Да. Интересно, когда и где была сделана запись. Я не смог обнаружить, ну и вообще я не очень понимаю, насколько показательно то, что этот текст был записан. Но в общем это значит, что он его все-таки исполнял. Александр Алексеевич, мы слушаем вас.
ДОЛИНИН: Я думаю, что этому стихотворению, как и нам всем, с коронавирусом не повезло. Потому что так или иначе, поскольку оно начинается с обращения «не выходи из комнаты» и кончается словом «вирус», оно воспринимается как некий поэтический эквивалент инструкции Роспотребнадзора или еще какой-нибудь гнусной организации.
БЕЗНОСОВ: Роснепотребнадзора!
ДОЛИНИН: И многие — я просто вижу по интернету — так и считают, что оно обращено к нам всем или к каким-то нехорошим людям. На самом деле, конечно, оно обращено к самому себе и относится тогда к определенному типу императивной поэзии, о которой говорил Роман Григорьевич. В социолингвистике, я знаю, императивы, императивные высказывания делятся на четыре группы, в зависимости от адресата. Ну так же можно делить и императивные стихи. Самая большая группа — это естественно та, в которой адресатом является «ты» или «вы». Их огромное количество, их так же много, как, не знаю, алмазов в каменных пещерах, поскольку они обращаются к любовникам, любовницам, друзьям, кому угодно… Затем есть императивы, которые обращаются к коллективу — к «мы». Грамматически они по-разному устроены, но в общем типа «Вставай, страна огромная…» или «Вставай, проклятьем заклейменный…». Затем есть императивы, обращенные к некоей высшей инстанции. Ну, скажем, молитвы обращаются к Богу. И четвертый тип — это автоимперативы. Вот стихотворение Бродского относится к автоимперативам. Означает это, что поэт вступает здесь в диалог с самим собой, то есть раздваивается. Когда поэт начинает говорить с самим собой, как, скажем, в хрестоматийном «Молчи, скрывайся и таи…» — это значит, что у поэта как бы две ипостаси. Одна из них обращается с некими прескриптивными высказываниями к другой. И часто такие высказывания начинаются с отрицания. Поскольку поэт отговаривает себя или велит себе не совершать чего-то, что он (это имплицируется) привык совершать или он даже любит совершать. Потому что если поэт любит писать стихи, а говорит «молчи» сам себе, — в этом есть некоторый парадокс. Таким образом формулируется программа правильного поведения.
Вот здесь и возникает некоторое читательское затруднение — как определить, к кому обращено данное стихотворение. Ну вот честным был Ходасевич, он назвал свое коротенькое стихотворение «Себе». Тогда адресат с самого начала понятен.
Не жди, не уповай, не верь:
Всё то же будет, что теперь.
Глаза усталые смежи,
В стихах, пожалуй, ворожи,
Но помни, что придет пора —
И шею брей для топора.
Ну у Бродского в общем тоже что-то в этом роде сказано: сравним «все то же будет, что теперь» у Ходасевича, с «вернешься вечером таким же, каким ты был» у Бродского, но интонационно, конечно, «Не выходи из комнаты…» совсем другое. Интонационно стихотворение Бродского ближе к «кривоногому мальчику», к Лермонтову. Я имею в виду, конечно же, его «Не верь, не верь себе, мечтатель молодой…». Там императивов, в том числе отрицательных, много. Они есть почти в каждой строфе — не буду читать это длинное стихотворение, но просто я их выписал: «не верь» дважды, последний императив, наоборот, «поверь», отрицающий первый; потом «бойся», «не ищи», «истощи», «разлей», «не вслушивайся», «не предавайся», «набрось». Дальше у нас, как и у Бродского, тоже есть «не выходи» — «не выходи тогда на шумный пир людей…». Потом идут «не унижай себя», «стыдись», «взгляни» и так далее. Итого мы получаем 14 императивов на 40 стихов. А у Бродского значительно больше. У него только «не выходи» повторяется 7 раз, да еще имеется 12 других императивов на 24 стиха. Такая огромная концентрация этих императивов. И получается, когда их так много, что стихотворение начинает звучать как инкантация. И в чтении Бродского это очень четко слышно. Она усиливается к концу, нарастает. «Не выходи, не выходи, НЕ ВЫХОДИ!» которое к концу еще удлиняется с помощью эмфатического «о» дважды, и в конце же удлиняется дактилической рифмой, дактилической клаузулой, которая вылезла вдруг, хотя ее не было в первых строфах.
ЛЕЙБОВ: В третьей была все же…
ДОЛИНИН: Она там один раз вылезает, а в конце идет в каждом стихе. Тогда, если это инкантация и поэт умоляет себя чего-то не делать, отгородиться, самоизолироваться, как мы бы сейчас сказали, от внешнего мира, тогда мы должны подумать о том, как изображен и что вообще представляет собой этот внешний мир за пределами комнаты, от которого Бродский хочет, но очевидно (опять-таки подразумевается) не может отгородиться. Он делится, как Олег уже сказал, на ряд кругов. Ближний круг, дальний круг и совсем дальний круг, и потом уже бесконечность, космос. Значит, «ближнее зарубежье» (за рубежом своей комнаты) — это квартира. Что есть в квартире: коридор, прихожая, уборная, счетчик. Больше нет ничего. Дальше мы выходим за пределы этого мира. Что есть в следующем круге? В нем прежде всего светит солнце и продают сигареты болгарские, в том числе Солнце и Шипку. В нем все лишено смысла, и раздаются бессмысленные возгласы счастья. Что это значит, к чему они относятся? Они могут относится к сексу (смотри ниже), но они могут относиться и к всенародному ликованию советских трудящихся. Потому что само слово «возгласы» — обязательный атрибут, ремарка к особенно важным, сильным местам в стенограммах речей партийных вождей. «Раздаются возгласы одобрения, возгласы ура, бурные аплодисменты, звучат здравицы в честь КПСС» и так далее. Это отсюда идет. В нем живут живые девушки, может быть милки, может быть и не милки, желающие переспать с героем, но он их отправляет восвояси. В нем ходят такси, и следовательно в них тоже работают счетчики — там явно игра на двух значениях слова «счетчик», «счетчик» появляется после «мотора», после такси, что напоминает нам о конце пути и о смерти. Особенно имея в виду популярную тогда песню Высоцкого «Пусть счетчик щелкает, мне все равно в конце пути придется рассчитаться». Этот мир страшен. Он не способен человека изменить, но опасен и способен его изувечить. Он страшный. И об этом у Бродского есть другое стихотворение, написанное в то же время, которое так и называется — «Страх». О том, как он возвращается вечером в свой подъезд и каждый раз ждет нападения.
Вечером входишь в подъезд, и звук
шагов тебе самому
страшен настолько, что твой испуг
одушевляет тьму.
Будь ты другим и имей черты
другие, и, пряча дрожь,
по лестнице шел бы такой как ты,
ты б уже поднял нож.
Пойдем дальше. За этим страшным миром есть другой, недостижимый. Это настоящая заграница, недостижимая заграница. Откуда по радио в комнату поступают звуки новейшей западной музыки — боссанова. Самая знаменитая песня в жанре боссановы — это Garota de Ipanema, про потрясающе красивую девушку с пляжа Ипанема в Рио де Жанейро. Такая экзотическая Бразилия, где ходят настоящие девушки, «девушки моей мечты» (когда-то так назывался немецкий мюзикл). Но здесь, в том мире, в котором поэту приходится жить, здесь, конечно же, есть пугающие другие. Есть другие и есть их враждебные взгляды, которые определяют человека, которые оценивают человека. По внешнему виду — они смотрят, как ты выглядишь. По имени и фамилии, типа «еврейская рожа». И им не следует уподобляться, нужно быть тем, «чем другие не были», то есть это просто перифраза известного «будь только самим собой».
И наконец, конечно же, в нем действуют неподвластные человеку, враждебные ему, жуткие, убийственные силы и начала. Время — хронос, пространство — космос, эрос, раса, то есть расовая ненависть, антисемитизм, и «вирус», то есть болезни, физиология. И все это угрожает смертью и ведет к смерти.
Тогда получается, что идеал ухода от этого четырехслойного или четырехуровневого мира — он недостижим. Это совершенно ясно из этого стихотворения. Его достичь нельзя. То есть идеалом была бы позиция йога, который 40 лет сидит на камне без движения. Но нам понятно, что нельзя забаррикадироваться шкафом от пространства, эроса, космоса и расы. Это невозможно. Даже от вируса не спасешься, загородившись шкафом. И здесь возникает вопрос об отречении от поэзии. В список отречений у Бродского — здесь, в этом стихотворении, я не знаю как в других — входит отречение от языка. Не нужно лишние буквы добавлять, уже все написано. Таким образом мы имеем дело опять-таки с парадоксом Тютчева. Если все написано и не надо добавлять буквы, так какого хрена ты пишешь, извините? Само стихотворение, которое мы читаем, оно как раз и сообщает нам, что все эти уходы только желательны, к ним можно стремиться, о них можно мечтать, но они невозможны. Стихотворение пишется, несмотря на то, что стихи писать нельзя.