Олег Лекманов: Я бы хотел на правах не пушкиниста, а простого ведущего этого семинара обратиться к Наталии Николаевне с вопросом и отчасти, может быть, и к Алине Сергеевне. Начну с того, что говорила Наталия Николаевна: очень здорово, очень убедительно — но, когда мы говорим про застольную песню, не перевешивается ли все-таки это ощущение стихом «бедной юности моей»? Кажется, «бедная юность» совсем из другого жанра. Это настолько сильное словосочетание, что оно сразу уводит нас от ассоциаций с застольной песней. И второй вопрос, опять же от лица дилетанта: а что это вообще значит? что Пушкин имеет в виду, когда он говорит про свою бедную юность?
Наталия Мазур: «Бедная юность» — классический элегический модус. И вы правы, что он появляется раньше, чем сама элегия. То есть это еще некоторый намек на то, что сейчас мы пойдем дальше в сторону печального лирического тенора, но вообще это вполне опознаваемый маркер элегического модуса.
Олег Лекманов: Что должен сопоставлять со словосочетанием «бедная юность» читатель, который все-таки с неизбежностью пытается соотнести его с биографией автора? Бедная юность — это в Захарово, где была Арина Родионовна? Или это Одесса? Или это про сегодняшний день, когда он сидит в Михайловском, а рядом Арина Родионовна? Что здесь может подразумеваться?
Екатерина Шульман: У меня дополнительный вопрос «с мороза»: это галлицизм? Это французское клише или это его собственное, оригинальное выражение? Потому что у Пушкина много галлицизмов, всякие там «девы веселья» — это прямо оттуда, много чего прямо оттуда. Это тоже оттуда или нет?
Наталия Мазур: Насколько я понимаю, нет. У меня тоже эта мысль проскочила, когда я быстро думала, как ответить. Покрутила в голове, по ощущению — нет. Но, может быть, Алина Сергеевна что-нибудь вспомнит?
Алина Бодрова: Я сейчас поищу. (Смеется)
Роман Лейбов: Мы сейчас на виду у большого количества людей…
Екатерина Шульман: Которые тоже умеют гуглить. (Смеются)
Алина Бодрова: Мне кажется, что на самом деле вряд ли это галлицизм. А что касается биографичности — мы же вроде как пытаемся здесь отчасти развенчать биографические прочтения и говорим скорее о литературном конструировании пушкинского образа, в том числе и образа биографического.
Наталия Мазур: Можно я про биографический образ? Я вам сейчас такую биографическую версию расскажу! Смотрите, все очень просто: это стихотворение, конечно, написано в Михайловском и адресовано друзьям по Арзамасу, влиятельным в тот момент. «Старушка» — это кто? «Старушка» — это Уваров! А «Чу» — это кто? «Чу» — это Дашков! Ну и, конечно, есть еще Жуковский, который «Светлана», которая баллада. И они сидят и думают: «Ну Сверчок! Ну ты там наклюкался с няней! А с другой стороны, жалко же его, да? Вот мы в Петербурге, а он там… Кружка, бражка, старушка…» И если бы он это стихотворение опубликовал в 1825 году, то, конечно, это был бы намек: «Ну ребята, давайте уже выручайте, сколько можно!»
Роман Лейбов: То есть вы таким образом датируете его первой зимой, 1825 года, а не второй?
Наталия Мазур: Ноябрем примерно, да. Или, может быть, оно написано первой зимой, но он ждал возможности отправить его в какой-нибудь альманах на 1826 год, чтобы друзья все-таки мобилизовались. Но тут случилось восстание декабристов, и лучше было Сверчку затихариться и никаких таких шуточек в арзамасском стиле — с жанрами, с биографией — не допускать. Вот он и затаился. А потом вытащил его наружу, уже когда все было можно.
Екатерина Шульман: Боже мой, скрытое обращение к Уварову! Закодированное послание!
Наталия Мазур: Конечно.
Роман Лейбов: Не все понимают наш профессиональный юмор, между прочим.
Екатерина Шульман: Что ж тут непонятного-то, абсолютно все понятно! Более того, в этом очевидный политический смысл.
Наталия Мазур: Пить с крепостной женщиной — ну, правда, уже бывшей. Я думаю, что тут не без протеста.
Екатерина Шульман: Сидит там, соломой дом покрыт, с единственной кружкой на двоих! А там в это время министрами работают некоторые.
Роман Лейбов: У меня есть некоторое профессиональное дополнение. Мне очень понравилась эта идея жанрового шифта. Конечно, вы ее немножко вытянули выразительным чтением, затушевав те яркие довольно краски унылости, которая присутствует в бодро прочитанных фрагментах. Но вообще очень правильная идея, по-моему. Про что это стихотворение? Кстати сказать, мы смешным образом отразили первое стихотворение, о котором шла речь в нашем цикле, это была
«Зимняя ночь» Пастернака. Здесь тоже речь идет о противопоставлении некоторого внутреннего пространства и стихии, но у Пастернака было про любовь, а здесь — про песню. О рождении гармонии из духа бессмысленных шумов и бессмысленных повторов, бессмысленных и страшных шумов вовне и бессмысленного жужжания внутри. В этом отношении смешная такая — для своего времени характерная, но сейчас кажущаяся немного пародийной, — идея высказывалась в некоторых статьях: о том, что перед нами Парка, та самая, чье «
бабье лепетанье». Ну, а потом уже заодно и Мокошь, естественно. Где Парка, там и прядущая Мокошь. В общем, в этом есть некоторая притягательность.
И я бы предложил в связи с этим посмотреть на то, как устроен только один маленький фрагмент звуковой организации, то, что всегда Пушкина так привлекало, — это рифма. Перед нами восемь стихов. Максимально немонотонные восемь стихов будут представлять чередование двух пар рифмопар. АбАбВгВг. Максимально монотонное, абсолютно предсказуемое в смысле чередования восьмистишие — две рифмопары на восемь стихов (АбАбАбАб). Пушкин во втором восьмистишии наращивает монотонию, это практически изобразительная рифма, где рифмуются насквозь «темна — окна — утомлена — веретена». А затем совершает некоторый фокус: вместо наращивания внутренней монотонии появляется рифменный повтор, который отражает рифмы первой строфы в строфе третьей (уже женские рифмы на «-уш/жка»). А затем — совершенно неожиданный ход: вместо рифменных повторов появляется вообще полный повтор стихов, причем этот полный повтор по-новому поворачивает всю композицию. Вы правильно сказали насчет рефренности. Здесь как бы два типа симметрии: последняя строфа дает возможность прочитать весь текст как симметричный по-разному. С одной стороны, две последние строфы выделяются как сегмент с зеркальной симметрией: начальное четверостишие повторяется в конце. А с другой стороны, весь текст дает нам тип трансляционной симметрии, когда запевы повторяются в начале и в конце. Об этом, между прочим, однажды замечательно написал Ю. Н. Чумаков. Его статья, которая так и называется «„Зимний вечер“ Пушкина» и которую найти можно в сборнике «Стихотворная поэтика Пушкина», вообще не очень хорошо прочитанная, как и другие, к сожалению, его работы, очень тонко трактует именно композицию текста как неустойчивую. То, о чем Наташа говорила, мы можем проследить на примере композиции — не только рифменной, но и всего текста. Нам все время очень короткий текст подает сигналы, что он устроен по-новому, в том числе на звуковом уровне. Было бы хорошо поискать аналогии в других местах, и тут действительно не могу не согласиться с Алиной: ужасно жалко, что нет черновика. Потому что обычно по пушкинскому черновику очень многое становится понятнее. Страшно обидно. Ну, может быть, кто-нибудь еще найдет. (Это была шутка.) Вот теперь мы действительно переходим к осмысленному, связному общему разговору.
Олег Лекманов: По поводу строки, которую мы обсуждали, про «бедной юности моей», Михаил Кукин нам пишет в чате: «Кстати, очень близкая вроде бы строка есть в стихах 1828 года: „гордой юности моей“. То есть юность может быть и бедной, и гордой, в зависимости от контекста, от темы стихотворения. Не стоит обсуждать поэтому, была ли юность Пушкина бедной. Это определение „бедная“ — скорее требование жанрового канона».
Алина Бодрова: Мне кажется, это очень верная реплика. Я тоже успела посмотреть, что вообще словосочетание «(какой-то) юности моей» — это формула для четырехстопного ямба, которую потом лучше всех разыграет Боратынский: «Ты не вздыхаешь об утрате / Какой-то младости
твоей».
Олег Лекманов: Теперь давайте Екатерину Михайловну послушаем.
Екатерина Шульман: Спасибо. На самом деле, действительно, я думаю, что гостям-то интереснее всего все это слушать. Я подозреваю, что вы все это знали заранее — то, что нам сейчас рассказали, — а которые «с мороза» пришли, они ничего этого раньше не слышали, поэтому это особенно увлекательно.
С одной стороны, вы знаете, даже немножко жалко, когда стирается слой привычного на этом стихотворении, потому что оно на самом деле воспринимается не как явление литературы, а как явление природы: то, что было всегда, то, что ты не помнишь, когда читал. Вот есть буря, есть зима, есть луна, а есть про «буря мглою» — это как бы не стихи, а порождение этой зимы, такое явление природы. Но я думаю, что дело того стоит, потому что за этим привычным телом текста, которое, собственно, составляет наш язык, вдруг открывается механизм, как это все сделано. Меня очень заинтересовал жанровый разбор. Потому что часть из этого я как читатель «с мороза» немножко ощущала: да, начало действительно завлекательное и предполагает какой-то сюжет, оно похоже на историю про утопленника: «Прибежали в избу дети, второпях зовут отца». Тут путник постучал как будто, и что-то шуршит соломой на крыше — значит, предполагается, что сейчас в эту дверь постучат. Есть еще одно похожее незаконченное стихотворение про бедное еврейское семейство, которое сидит читает Библию свою, и вдруг кто-то там тоже к ним стучит, уж не знаю, упырь это или кто-нибудь еще, но, опять же, как верно было сказано, ничего особенно хорошего от этого ожидать не стоит. А действия-то никакого и не происходит: никто не пришел, нет никакого запоздалого путника, который должен этот сюжет на себе принести, а всего лишь как были они с кружкой, со старушкой, так и остались.
Если не подвергать сомнению авторскую датировку (конечно, на этом месте рассуждений читатель «с мороза» хочет сказать: «Какого вам еще рожна? Если автор написал 1825 год, то, наверное, это и есть 1825 год») и если все-таки не пренебрегать биографической составляющей, то я посмотрела бы на то, что вообще в этом году им написано. Это действительно михайловская ссылка, плодотворная, как все периоды самоизоляции (не у нас, а у других людей это очень плодотворное, говорят, время). В этом году он много написал стихотворений, даже если не брать большие вещи, над которыми он работал. Это и библейские стилизации, и античные, и из «Фауста» несколько фрагментов, ну и самое известное стихотворение, которое в этом году написано, — «Я помню чудное мгновенье…». Также есть еще одно, которое можно приписать, будучи грубым поклонником биографического подхода, к тому же сюжету, — это «Прощай, письмо любви! Прощай: она велела…». Из этого что мы видим (опять же, мы — наивные читатели)? Сидит он один со своей старушкой в этой избушке, у него роман в это время, который не может развиться по причине самоизоляции, ему какие-то приходят письма, он влюблен в Анну Петровну Керн, но она при этом недоступна, поэтому он говорит: «Ну спой мне хотя бы песню про то, как пернатые и млекопитающие устраивают свою личную жизнь, в то время как у меня ничего подобного не получается».
Я тоже не согласна, что эти две песни контрастируют, потому что я не знаю, естественно, абсолютно, какой текст подлинный, какой нет, но у птичек явно все складывается. Синица говорит снегирю, что «пора б тебе жениться», а наиболее известный вариант песни про девицу, знакомый всем советским людям в исполнении Лидии Руслановой, заканчивается: «Не хочу перстень носить, хочу так дружка любить». Там все-таки все хорошо: девица говорит, «не пойду я за тобой, потому что батюшка мне говорит, что надо лук и чеснок окучивать в это время, а не шататься с молодыми людьми по мостовым», но при этом все-таки «мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь».
То есть лирический герой просит такую песню, которая позволит ему хотя бы послушать про то, как у других все удачнее складывается в жизни, чем у него.
И еще последнее замечание от дилетанта: по поводу не то что прототекстов, но отсылок к современным и более ранним текстам. Это, конечно, одно из поразительных, «крышесносных» открытий, которые ты делаешь, когда начинаешь читать литературу какой-то эпохи, — когда ты понимаешь, что все авторы подмигивали другим авторам, их цитировали и их имели в виду. А потом те, другие авторы, которые сейчас нам кажутся второстепенными, «утонули» и рассыпались, и остались только эти вешки торчащие, а леса-то мы не видим. Одно из моих персонально поразительных открытий — насколько Пушкин все время имел в виду Батюшкова. Такое ощущение, что он прямо пишет, все время подразумевая Батюшкова, который стоит у него за спиной. То ли потому — опять же, я сейчас совершенно как неграмотный читатель говорю — что тот был предыдущий лирический поэт, который в забавном русском слоге какой-то естественной русской речью пытался писать этот легкий жанр; то ли по каким-то другим причинам. Но когда Батюшкова читаешь, то видишь, что и это Александр Сергеевич как-то к себе утянул: либо переиграл, либо спародировал, либо прямо повторил. Точно так же, как, когда читаешь его прозу, видно, что он все время имел в виду Вальтера Скотта, который тоже исчез с читательского горизонта и провалился в детскую, а «Повести Белкина» каждая подразумевает какой-то роман Вальтера Скотта. И когда тебе это открывается, это очень меняет взгляд, которым ты это все читаешь. Так вот, именно в поэтических текстах — может быть, только мне, но — все время видно Батюшкова.
И совсем последнее скажу. Из странностей, из сдвигов смыслов, которые происходят со временем. В самом стихотворении нет этого слова, но в схожих, родственных текстах про то, кто с кем выпивает (в мужской компании или не только в мужской), есть интересное слово «похмелье», которое тогда, видимо, обозначало совершенно не то, что сейчас.
Тогда ль, как розами венчал
Ты благосклонных дев веселья
И в буйстве шумном посвящал
Им пыл вечернего похмелья?
Это похмелье — опьянение, а не головная боль и тошнота наутро. При том что похмелье в современном смысле тоже встречается у Пушкина:
Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Это, видимо, уже наше похмелье, hangover, которое утреннее, следующего дня. А в «Вакхической песне» похмелье — это просто то, что хмель приносит, это хорошая вещь, хмельное веселье. Я не знаю, права я тут или нет, но у меня есть такое ощущение.
Роман Лейбов: Спасибо большое. Про похмелье, кстати сказать, нужно исследовать: было ли значение hangover в связи с «Элегией».
Екатерина Шульман: То есть вы считаете, что пушкинское «похмелье» и его современников — это только опьянение?
Роман Лейбов: В стихах, насколько помню, практически всегда «опьянение». Но это действительно интересный случай, надо поглядеть в словарях.
Екатерина Шульман: А почему тогда «тяжело, как смутное похмелье»? Это какое-то неправильное опьянение, неприятное?
Роман Лейбов: Обещаю подумать и сказать.
Лев Оборин: Друзья, очень многое было, конечно, уже сказано из того, что вертелось у меня в голове. Как прилежный когда-то ученик филфака, я стал читать накануне нашей встречи статьи о «Зимнем вечере», в том числе — статью А. Белоусова, на которую вы, Роман, ссылались, ту, где появляется Парка, а потом и Мокошь, и все это действительно дико увлекательно и дико спекулятивно. Но меня эта статья натолкнула на несколько мыслей — тоже там уже высказанных, но которые, как мне кажется, можно даже и усилить.
Мне это стихотворение безумно интересно прочитать именно как стихотворение о неврозах, связанных со звуком, и как описание попытки уйти от этого невроза самым простым, эскапистским способом — попросту напиться, чтобы это монотонное жужжание и завывание прекратилось и переместилось в менее сознательную область.
Белоусов замечает, например, что «кроет» и «крутя» — это один звуковой комплекс, который обозначает кружение. Но он не пишет (или, может быть, я проглядел), что слово «кружка» тоже к этому кружению как-то «подверстывается», а от употребления этой «кружки» уже кружится голова. Таким образом, внешнее кружение можно сделать внутренним, избавившись от всего того, что тебя так тяготит.
Белоусов пишет, например, что Пушкина раз от раза тяготит какое-то монотонное звучание. Что-то такое действительно раздражающее, повторяющиеся звуки. Можем, например, вспомнить капанье холодной водой на голову в финале «Записок сумасшедшего», такая китайская пытка. Точно так же «ход часов лишь однозвучный» или однозвучное звучание колокольчика («Колокольчик однозвучный / Утомительно гремит») в этих стихах, написанных одним и тем же четырехстопным хореем, — все это, очевидно, Пушкину очень сильно действует на нервы. Можно также заметить, что — по крайней мере, в «Зимней дороге» — этот мотив опять-таки связан с идеей зимней ночи. Когда у Пушкина зимой наступает утро, у него сразу просыпаются совершенно другие чувства, экстатические, ямбические: «Пора, красавица, проснись!». Зимняя ночь и вообще, видимо, любая ночь, навевает на него невротическую меланхолию.
Соответственно, когда мы возвращаемся к композиционным соображениям, опять-таки замечательно уже высказанным… Мне кажется, что можно исходить из идеи, что перед нами некоторый интроспективный монолог. Возможно, это не написанное собственно в Михайловском стихотворение, а какое-то воспоминание о Михайловском; возможно, Пушкин таким образом конструирует свою собственную реакцию на то, что происходит. Вот начались эти раздражающие его воющие, кружащиеся звуки. Вот он придумал, как бы от них наконец избавиться. В связи с этим его раздражает то, что старушка молчит и тоже чем-то там жужжит. Ему хочется послушать две разные, как уже было замечено, песни, для того чтобы разнообразить этот монотонный гул. Допустим, эти песни спеты. Что делать? Он прислушивается: песни закончились, опять «буря мглою небо кроет» и производит все те же самые звуки. Соответственно, сразу пропускаем момент с песнями и переходим к кружке, такой ускоренный способ лечения, который суммирует все это стихотворение: так сказать, too long, didn’t read; вот перед нами то, что по-прежнему меня томит, и вот сильное средство, чтобы перевести это внешнее кружение во внутреннее, более продуктивное. Ну, а потом на основе этого кружащегося ритма и создастся это замечательное стихотворение.
Олег Лекманов: Мне кажется, что это очень педагогически взвешенное выступление Льва нас с неизбежностью теперь провоцирует попросить Асю и Аню что-нибудь нам тоже сказать.
Роман Лейбов: Как вы вообще это читаете?
Ася Фельдберг: Хочу сказать большое спасибо за возможность поучаствовать, было очень интересно узнать про этот текст столько всего, потому что у меня он ассоциируется только со школой и с тем, как я сдала его наизусть на пятерку. И вообще, когда мы вчера с моим папой [Александр Фельдберг, филолог, журналист. —
Прим. ред.] обсуждали его, пришли к выводу, что у русского человека есть два способа борьбы с тоской: это спеть и выпить. И мы часто это тоже практикуем, папа иногда пьет, я пою, это и правда помогает, становится проще. И для меня это стихотворение, как уже говорилось, и про звуки, и про песни — оно для меня очень музыкальное. Потому что уже годы спустя (мы проходили его классе в 5-м или 6-м, совсем маленькие) для меня было вопросом, почему именно тогда дети должны его проходить, но на самом деле я поняла, что как раз за счет этого четырехстопного хорея оно очень быстро запоминается, очень нравится детям, его просто дописывать как-то самому, придумывать какие-то другие окончания, чем мы тоже занимались. И для меня оно как раз в начале — это очень громкий звук, и вой, и плач, и шум, а после этого какая-то тишина, жужжание, но загадкой оказался конец. Я не понимала: он все-таки повторяет это от безысходности или от какого-то воодушевления? Хотя сам текст и правда очень похож на песню: «буря мглою» как припев — и я не удивлюсь, если уже есть какие-нибудь переложения на современные биты, оно очень ложится.
Роман Лейбов: Надо проверить.
Ася Фельдберг: Да. Я уверена, что есть. И даже если нет, я на самом деле готова сама…
Роман Лейбов: Да, сделай. А скажи мне, вы учили его наизусть, да?
Ася Фельдберг: Да, мы учили его наизусть, и я помню, что как раз пять ставили только тем, кто на «выпьем с горя» делал какой-то такой определенный акцент.
Роман Лейбов: С выражением читать нужно, это мы одобряем. Интересно, что мне одновременно моя докторантка Ксения Филимонова сообщает, что сейчас текст проходят в пятом классе. А матушка моя сообщает в чате, что в сталинской послевоенной школе почему-то читали только до первого «выпьем с горя; где же кружка?», а все эти прекрасные народные песни элиминировались вместе с повторами в финале.
Лев Оборин: Я помню, что когда учил «Люблю грозу в начале мая», мы «ветреную Гебу» выбрасывали.
Роман Лейбов: Да. «Ветреную Гебу» еще в XIX веке стали выбрасывать, это правда. Гебе сильно не повезло.
Аня Иткина: Хочу присоединиться к Асе и тоже сказать большое спасибо, потому что я, наверное, самый неопытный читатель тут и воспринимаю все очень просто. Про этот текст я уже давным-давно забыла. Он остается каким-то школьным, и, когда читаешь его, как-то даже не хочется продираться так глубоко, как вы все продираетесь (и находите такие удивительные вещи), просто потому что кажется, что это так знакомо, как, не знаю, в зеркало посмотреть и пойти дальше, приятно просто вспомнить про то, что это есть. В школе я не получала никаких пятерок за выученные тексты, училась плохо, сам Пушкин как персонаж открылся мне довольно поздно, и я в него сразу влюбилась за его постоянное желание пробиваться куда-то выше и быть ярче. Какое отношение этот текст сегодня имеет к нам? Думаю, что эта двойная стена, которая есть у него в этом моменте — например, как сейчас недавно было, дождь дикий, гроза, черные тучи, очень было страшно, — и получается, что это такой как бы двойной блок: твое нахождение в ссылке или, как в нашем случае, на самоизоляции плюс еще погодные условия, которые тебе не позволяют никуда выйти. Эта двойная стена, которая есть… и самое важное в этом стихотворении в том, как это вытягивает. Он себя все время вытягивает. И вы тоже говорили про разность жанров и про то, что непонятно, хорошее, доброе это стихотворение или плохое, веселое оно или грустное. Мне кажется, что ты как бы все время ощущаешь себя в том месте, в котором находишься, и понимаешь, что все довольно фигово, но вот это вытаскивание себя оттуда и создает, мне кажется, ощущение двойственности и непонятности, хорошо вообще или плохо. Ну и ясно, что, конечно, в конце все находят какой-то выход в алкоголе, но для меня важнее его желание просто искать выход из сложившейся ситуации.
Роман Лейбов: Мне очень понравилась эта реплика, она страшно позитивна.
Лев Оборин: В чате как раз задают интересный вопрос, что здесь за «горе», с какого горя он пьет? Это что, просто за окном погода плохая, или это тяжелые обстоятельства его политической ссылки, или в чем проблема?
Екатерина Шульман: Ну как, «наша бедная лачужка и печальна, и темна» — мы бедные, у нас печально, и темно, и погода плохая. Даже если не видеть того политического подтекста, который Наталия нам так прекрасно раскрыла. Но даже если мы на минуту с большим усилием об этом забудем, то у него достаточно поводов для грусти: он не просто у себя в своем бедном доме, в жилище «поэта опального», а еще в крестьянской избе, в нянином доме. Это же вообще тоже как-то странно.
Роман Лейбов: Надо заметить, что даже если это не нянин домик, а барский дом в Михайловском, то по сравнению с соседними усадьбами в Тригорском и Петровском он — чистая избушка.
Екатерина Шульман: Покрытый соломой? Барский дом? С чего это вдруг?
Роман Лейбов: Нет, конечно, не покрытый соломой. Вообще я не припомню, чтобы в Псковской губернии соломой дома крыли.
Алина Бодрова: Мы опять ударились в биографизм!
Лев Оборин: Ну это замечательно, что таким образом солома заставит нас отказаться от биографизма.
Олег Лекманов: Мы начали с попытки опровергнуть биографический подход и забыть про то, что поэт Пушкин сидит со своей няней в избушке, покрытой соломой, и ему очень грустно. И в конце мы — совершенно закономерно, я считаю — вернулись в эту избушку.